Страница 6 из 30
– Это – Овцебык, – сказал Челновский, быстро подняв голову с подушки.
Мне показалось, что он ошибся.
– Нет, это Овцебык, – настаивал Челновский и, встав с постели, высунулся в окно. Все было тихо.
– Ребята! – опять крикнул под забором тот же самый голос.
– Овцебык! – окликнул Челновский.
– Я.
– Иди же.
– Ворота заперты.
– Постучись.
– Зачем будить. Я только хотел узнать, не спите ли?
За забором послышалось несколько тяжелых движений, и вслед за тем Василий Петрович, как куль с землею, упал в садик.
– Экой чертушко! – сказал Челновский, смеясь и смотря, как Василий Петрович поднимался с земли и пробирался к окну сквозь густые кусты акации и сирени.
– Здравствуйте! – весело проговорил Овцебык, показавшись в окне.
Челновский отставил от окна столик с туалетными принадлежностями, и Василий Петрович перенес сначала одну из своих ног, потом сел верхом на подоконник, потом перенес другую ногу и наконец совсем явился в комнате.
– Ух! уморился, – проговорил он, снял свое пальто и подал нам руки.
– Сколько верст отмахал? – спросил его Челновский, ложась снова в свою постель.
– В Погодове был.
– У дворника?
– У дворника.
– Есть будешь?
– Если есть что, так буду.
– Побуди мальчика!
– Ну его, сопатого!
– Отчего?
– Пусть спит.
– Да что ты юродствуешь? – Челновский громко крикнул: – Моисей!
– Не буди, говорю тебе: пусть спит.
– Ну, а я не найду, чем тебя кормить.
– И не надо.
– Да ведь ты есть хочешь?
– Не надо, говорю; я вот что, братцы…
– Что, братец?
– Я к вам пришел проститься.
Василий Петрович сел на кровать к Челновскому и взял его дружески за колено.
– Как проститься?
– Не знаешь, как прощаются?
– Куда ж это ты собрался?
– Пойду, братцы, далеко.
Челновский встал и зажег свечу. Василий Петрович сидел, и на лице его выражалось спокойствие и даже счастье.
– Дай-ка мне на тебя посмотреть, – сказал Челновский.
– Посмотри, посмотри, – отвечал Овцебык, улыбаясь своей нескладной улыбкой.
– Что же твой дворник делает?
– Сено и овес продает.
– Потолковали с ним про неправды бессудные, про обиды безмерные?
– Потолковали.
– Что ж, это он, что ли, тебе такой поход насоветовал?
– Нет, я сам надумал.
– В какие ж ты направишься Палестины?
– В пермские.
– В пермские?
– Да, чего удивился?
– Что ты забыл там?
Василий Петрович встал, прошелся по комнате, закрутил свои виски и проговорил про себя: «Это уж мое дело».
– Эй, Вася, дуришь ты, – сказал Челновский.
Овцебык молчал, и мы молчали.
Это было тяжелое молчание. И я и Челновский поняли, что перед нами стоит агитатор – агитатор искренний и бесстрашный. И он понял, что его понимают, и вдруг вскрикнул:
– Что ж мне делать! Сердце мое не терпит этой цивилизации, этой нобилизации, этой стерворизации!.. – И он крепко ударил себя кулаком в грудь и тяжело опустился на кресло.
– Да что ж ты поделаешь?
– О, когда б я знал, что с этим можно сделать! О, когда б это знать!.. Я на ощупь иду.
Все замолчали.
– Можно курить? – спросил Богословский после продолжительной паузы.
– Кури, пожалуйста.
– Я здесь с вами на полу прилягу – это будет моя вечеря.
– И отлично.
– Поговорим, – представь… молчу-молчу, и вдруг мне приходит охота говорить.
– Ты чем-нибудь расстроился.
– Ребятенок мне жалко, – сказал он и сплюнул через губу.
– Каких?
– Ну, моих, кутейников.
– Чего ж тебе их жаль?
– Изгадятся они без меня.
– Ты сам их гадишь.
– Ври.
– Конечно: их учат на одно, а ты их переучиваешь на другое.
– Ну так что ж?
– Ничего и не будет.
Вышла пауза.
– А я вот что скажу тебе, – проговорил Челновский, – женился бы ты, взял бы к себе старуху-мать да был бы добрым попом – отличное бы дело сделал.
– Ты мне этого не говори! Не говори ты мне этого!
– Бог с тобой, – отвечал Челновский, махнув рукой.
Василий Петрович опять заходил по комнате и, остановясь перед окном, продекламировал:
Стой один перед грозою, Не призывай к себе жены.
– И стихи выучил, – сказал Челновский, улыбаясь и показывая мне на Василья Петровича.
– Умные только, – отвечал тот, не отходя от окна.
– Таких умных стихов немало есть, Василий Петрович, – сказал я.
– Все – дребедень.
– А женщины – все дрянь?
– Дрянь.
– А Лидочка?
– Что же Лидочка? – спросил Василий Петрович, когда ему напомнили имя очень милой и необыкновенно несчастной девушки – единственного женского существа в городе, которое оказывало Василью Петровичу всяческое внимание.
– Вам не будет о ней скучно?
– Что это вы говорите? – спросил Овцебык, расширив свои глаза и пристально уставив их на меня.
– Так говорю. Она – хорошая девушка.
– Ну так что ж, что хорошая?
Василий Петрович помолчал, выколотил о подоконник свою трубку и задумался.
– Паршивые! – проговорил он, закуривая вторую трубку.
Челновский и я рассмеялись.
– Чего вас разбирает? – спросил Василий Петрович.
– Это дамы, что ли, у тебя паршивые?
– Дамы! Не дамы, а жиды.
– К чему ж ты тут жидов вспомнил?
– А черт их знает, чего они помнятся: у меня мать, да и у них у каждого есть по матери, и все знают, – отозвался Василий Петрович и, задув свечку, с трубкою в зубах повалился на половой коврик.
– Это ты еще не забыл?
– Я, брат, памятлив.
Василий Петрович тяжело вздохнул.
– Подохнут, сопатые, доро́гой, – сказал он, помолчав.
– Пожалуй.
– И лучше.
– Экое у него и сострадание-то мудреное, – сказал Челновский.
– Нет, это у вас все мудреное. У меня, брат, все простое, мужицкое. Я ваших чох-мох не разумею. У вас все такое в голове, чтоб и овцы были целы, и волки сыты, а этого нельзя. Этак не бывает.
– Как же, по-твоему, будет хорошо?
– А хорошо будет, как Бог даст.
– Бог Сам ничего в людских делах не делает.
– Понятно, что всё люди будут делать.
– Когда они станут людьми, – сказал Челновский.
– Эх вы, умники! Посмотришь на вас, будто и в самом деле вы что знаете, а ничего вы не знаете, – энергически воскликнул Василий Петрович. – Дальше своего дворянского носа вам ничего не видать, да и не увидать. Вы бы в моей шкуре пожили с людьми да с мое походили, так и узнали бы, что нечего нюни-то нюнить. Ишь ты, черт этакой! и у него тоже дворянские привычки, – переломил неожиданно Овцебык и встал.
– У кого это дворянские привычки?
– У собаки, у Боксы. У кого же еще?
– Какие ж это у ней дворянские привычки? – спросил Челновский.
– Дверей не затворяет.
Мы тут только заметили, что через комнату действительно тянул сквозной ветер.
Василий Петрович встал, затворил дверь из сеней и запер ее на крючок.
– Спасибо, – сказал ему Челновский, когда он возвратился и снова растянулся на коврике.
Василий Петрович ничего не отвечал, набил еще трубочку и, закурив ее, неожиданно спросил:
– Что в книжках брешут?
– В которых?
– Ну, в ваших журналах?
– О разных вещах пишут, всего не расскажешь.
– О прогрессе всё небось?
– И о прогрессе.
– А о народе?
– И о народе.
– О, горе сим мытарям и фарисеям! – вздохнув, произнес Овцебык. – Болты болтают, а сами ничего не знают.
– Отчего ты, Василий Петрович, думаешь, что уж кроме тебя никто ничего не знает о народе? Ведь это, брат, самолюбие в тебе говорит.
– Нет, не самолюбие. А вижу я, что подло все занимаются этим делом. Все на язычничестве выезжают, а на дело – никого. Нет, ты дело делай, а не бреши. А то любовь-то за обедом разгорается. Повести пишут! рассказы! – прибавил он, помолчав, – эх, язычники! фарисеи проклятые! А сами небось не тронутся. Толокном-то боятся подавиться. Да и хорошо, что не трогаются, – прибавил он, помолчав немного.