Страница 5 из 17
Я еле дождался, пока они уйдут, и бросился к свертку. Достал книжку, заглянул на последнюю страницу, где обычно пишут тираж – он был смехотворный, так что изничтожить все экземпляры не было сверхсложной задачей, они и не с такими справлялись. Ну и начал читать…
Я прочитал «Верещагина» за полчаса. Откинулся в кресле, снял очки, потом надел и начал читать снова. Дошел до конца и опять вернулся к началу. Прочел и в третий раз.
Хлопнула входная дверь. Я быстро спрятал книгу в ящик стола, как самоубийцы прячут револьвер. Жена крикнула из коридора: «Я дома!», прошла в свою комнату, потом на кухню, там забурчало радио. Я закрыл свою дверь на крючок и вытащил книгу. Читать ее в четвертый раз я не стал, просто листал.
Клянусь, я ничего не понимал. Она была проста как пять копеек. Впрочем, не без некоторых странностей в сюжете, особенно если учесть, когда и кто ее писал. Так вот, некто Верещагин получает дар играть душами людей, как играют в шахматы. Этой властью он наслаждается и пользуется. Однажды выигрывает душу славной девушки, и она вся теперь в его власти, но это совсем не то, чего бы ему хотелось: а хочет он ее любви по доброй воле… Верещагин в конце погибает, девушка находит тихое счастье. Но это так, в самых общих чертах. А еще там были какие-то черные оргии, дикие бесовские пляски, убийства, притоны… Посмотрел еще раз на обложку: 1923 год. Быть не может, какой-то советский биолог, что это на него нашло?
Я захлопнул книжку. Первой моей мыслью было – отмахнуться, забыть. Ну потратил на нее кучу денег, так это мне не впервой, никто и не узнает. Отдам жене остаток гонорара и скажу, что столько заплатили, не будет же она проверять. Но вдруг я понял, что это как раз и неважно.
А что важно? Было что-то важное, чего я никак не мог ухватить. И пока я пытался, стало понятно: отмахнуться просто так не удастся. «Верещагин» подцепил меня на крюк и тащит, как лодку по воде. Куда? Что мне в нем? Я вяло сопротивлялся, но уже понимал: долго я не продержусь. Книга начинала оживать, герои задвигались и стали одеваться в звуки. Это был вернейший признак того, что я пишу. Пишу…
Стоп, чуть не прокричал я вслух, что ты пишешь, идиот?! Это книга запрещенного автора, тебе под страшным секретом, из-под полы продали единственный экземпляр! Тебе мало их треклятых «собеседований» раз в год, ты хочешь каждую неделю? Ты хочешь, чтобы тебя теперь уже окончательно вымели из консерватории и, может быть, лишили даже киношной халтуры?
Все было бесполезно. Я уже писал. Последнее условие, которое я сам у себя выторговал, последнее обещание, которое я дал себе на берегу, – не писать оперу. Опера на запрещенный текст – это верный смертный приговор. Я напишу концерт, Кончерто гроссо, я давно подбирался к этой форме. И назову его «Верещагин». Мало ли Верещагиных на свете, в конце концов? Не докопаются.
Я выдохнул. Можно было работать.
Я начал этой же ночью. И с этого дня (то есть с этой ночи) я потерял счет времени. Я перестал подходить к телефону, сказался больным в консерватории, мать и жену предупредил, чтобы не беспокоили без крайней надобности. Объяснять ничего не стал – сказал, что срочная работа. Обе, хоть и каждая по-своему, это понимали, так мне казалось.
В общем, я отдался с потрохами этому своему потоку, который мог теперь назвать параллельным разве что умалишенный. Куда там! Поток разлился во все стороны, заполнил собой все уровни – так, наверное, бывает, когда тонет многопалубный корабль и вода стремительно заливает этаж за этажом.
Я писал быстро, мощно, день за днем, ночь за ночью. Клянусь, я никогда не испытывал ничего подобного, а я знаю, о чем говорю. Меня это даже пугало. В этом была какая-то тайна. Когда я уставал до дрожи в руках и коленях и давал себе передышку, я доставал из ящика стола потрепанного «Верещагина» и снова начинал листать книжку. Иногда я сам себе напоминал дикаря, который только что на вкус не пробует страницы. Как будто если прочитать текст еще раз, и еще, то тайна откроется.
Тайна не открывалась, но что-то я все-таки начал понимать. Я понял, например, что в «Верещагине», в бесхитростном его тексте, заложен какой-то шифр. Автор зашифровал ту самую тайну, над которой я бьюсь, и бьюсь пока безуспешно.
Кроме того, чем дальше я продвигался, тем больше мне казалось, что мы с Верещагиным едва ли не одно. Это, может, и безумие, но я все чаще отождествлял себя с ним, я понимал его все больше, проникался им, а он проникал в меня. Проникал до такой степени, что я шептал иногда: «Я – Верещагин…» Нет, правда, у нас было много общего. Как и за ним, я знал за собой это свойство – не властвовать над душами, нет, куда мне до этого, но… как бы это выразить… подчинять себе людей. Это свойство меня скорее пугало. А еще мы не знали любви, я и Верещагин. Тоска и холод – вот что было там, где должна быть любовь.
Передохнув, я набрасывался на работу с утроенной яростью, я вгрызался в свой Кончерто, я терзал его, я изнемогал в борьбе с ним. Непонимание было мучительным, но я знал: со временем я все пойму. Я научился говорить себе так очень давно, и эта формула еще ни разу меня не подводила. Если бы я знал, как страшно она подведет меня на этот раз! Впрочем, я все равно уже ничего не мог поделать. Скажите щепке, которую несет потоком, и крутит, и разворачивает, и подбрасывает, – скажите ей, чтобы она остановилась! Вот то-то.
В этой горячке – а иначе это и не назовешь – я не сразу стал замечать, что «Верещагин» затеял какую-то свою игру. Не думайте, что я сошел с ума, это так и было. Просто когда я начал писать Кончерто гроссо, все вокруг перестали существовать. Все и всё. Изменения проступили, когда я внезапно, буквально на ровном месте, остановился. Пройдена была уже половина пути, никак не меньше, – и вот я не мог больше написать ни ноты. Стоп, ты просто устал, сказал я себе, переутомился, тебе пора выйти на свет божий, проветриться, позаниматься со студентами, зайти в булочную, наконец…
Я так и сделал. Закрыл крышку рояля, отложил ноты, засунул подальше в ящик стола «Верещагина», которого, кажется, выучил за это время наизусть, и вышел на кухню. Пока на кухню. Там ковыляла мать с костылем. Увидела меня, засуетилась, стала доставать из холодильника суп, разогревать гречку… Я поел (кажется, первый раз за много дней), мать смотрела на меня все это время с жалостью.
– Что, так плохо выгляжу?
– Да уж, – вздохнула она, – нехорош. В душ бы сходил, что ли.
Мы с ней лениво перекидывались какими-то короткими полуфразами, потом она пожаловалась на сына: не хочет садиться за уроки, убежал во двор… И я, смешно сказать, даже рад был, что меня отвлекают разговорами.
Тут я вспомнил, что жену сегодня еще не видел.
– А где?..
Мать поджала губы:
– Позвонила. Сказала, задержится. Дорепетировать там, что ли, надо что-то перед экзаменом.
Ну пойду тогда пройдусь, решил я. Позвонил на кафедру, попросил секретаршу передать, что здоров, с завтрашнего дня буду, и вышел на улицу. У меня был свой маршрут, специально для таких случаев, когда работа не шла. Он сложился сам собой, да и складываться было нечему: вот набережная, иди себе да иди, и так почти до Кремля, потом направо вверх, дальше, дальше… Иногда, при хорошей погоде, доходил и до консерватории, а потом еще дальше, по бульварам.
Сегодня был как раз такой день, весна потихоньку разогревала город. Я снова стал замечать запахи и краски, они возвращались ко мне: не сразу, постепенно, один за другим – по мере того как меня отпускал «Верещагин». Впрочем, я знал, что это ненадолго, просто организм уже не выдерживал, нужна была передышка. Мой Кончерто гроссо остановился как раз тогда, когда мне показалось: еще усилие, еще пара лихорадочных ночей – и я разгадаю этот шифр, я пойму, зачем он это написал! И тут-то все оборвалось. Звуки пропали. Я стоял перед обрывом. Мне надо было собраться с силами, чтобы сделать прыжок, – и вот там уж, там уж…
В реальности, конечно, не было никакого обрыва. Я шел по бульвару, успевал даже кое-что замечать по дороге: девочку с длинноухой собакой, парня с виолончельным футляром за спиной (дело было уже недалеко от консерватории), хорошенькую студентку (неужели у нас такие учатся?).