Страница 14 из 17
Уже трижды в кабинет заглядывала жена. Дважды заглянула тетка. Потом зашел брат:
– Нам пора, пожалуй. Завтра на работу.
Она посмотрела на него вопросительно:
– А что, поздно уже?
– Да вы третий час тут сидите.
Я не поверил: как третий час? Взглянул на свои старые напольные часы. Да, точно.
Вот, пожалуй, еще одна странность: я не заметил, как прошло время. Спроси меня, о чем мы говорили с ней, я не отвечу. Помню, что был оживлен, возбужден, как бываю иногда на особо удачных занятиях со студентами, и тогда они признаются мне, что не заметили времени. Что ж, как выяснилось, она и была, по сути, моя студентка, несостоявшаяся студентка. Могла бы ею быть. Этим я себя и успокоил. И еще тем, что много выпил, тут немудрено потеряться во времени. Захотелось еще выпить.
Они засобирались. Я пошел проводить их в прихожую. Мать была бы довольна, она любила, когда в доме гости, подумал я. Поймал себя на том, что впервые за эти сорок дней не чувствую за грудиной ледяной глыбы, которая подступает к самому горлу.
Тетка, брат. Она.
– Ну, до свидания!
Я поцеловал ей руку на прощанье, как и при встрече.
И вот тут, когда она уже повернулась ко мне спиной и выходила к лифту, я услышал – нет, не звук упавшего в саду яблока, я услышал тихий, высокий, нежный скрипичный звук. Он сопровождал ее до самого лифта и стих только тогда, когда кабина гулко двинулась вниз.
Я еще постоял в дверях, услышал, как хлопнула дверь подъезда. Звук больше не повторялся.
Я прошел в материну комнату и допил коньяк, прямо так, из бутылки. Стало совсем хорошо. Я даже улыбнулся, кажется. В коридоре столкнулся с женой, она смотрела на меня очень внимательно. Наверное, оценивала, насколько я пьян. Я постоял секунду и пошел к себе.
В эту ночь ко мне вернулся «Верещагин». Я жалел, что нет партитуры, но, с другой стороны, я почти всё помнил. Пробежался по первой части, Andante, потом по Allegro vivace, отточил немного третью, Toccata, с замирающим сердцем ожидая, что будет происходить с тем самым не поддающимся мне куском, где появляется Она. Я точно знал теперь, что это скрипка, и только скрипка, знал, в какой тональности… Но мелодия не шла. И это был первый раз, когда я не пришел от этого в ярость!
Вспомнил мать, ее голос, шаги, погладил рукой халат на двери. Едва дополз до топчана – и уснул.
Мы возвращались домой от Профессора, как называл его мой муж. Свекровь шла чуть впереди, мы с ним отставали на несколько шагов.
– Ну и как тебе у них? – спросил муж.
Я помолчала. Мне трудно было подобрать слова.
– Знаешь, у них очень необычный дом, я не видела таких.
– Да что там необычного, – проворчал муж, – обычный интеллигентский бардак. Убраться бы там не мешало. Такое впечатление, что пыль к ним самосвалами свозили. И на кухне все черное.
Он был чистюля, до педантизма. Я, впрочем, тоже терпеть не могла бардака в доме. Но этот (и дом, и бардак) был все-таки особенным, так мне показалось. И кабинет, весь в полумраке, если не сказать во мраке, с нависающей медной люстрой, весь от пола до потолка заставленный, заложенный, забитый книгами и нотами, стены, завешанные настоящими картинами, а не дешевыми репродукциями… Я вспомнила обои в полоску в нашей квартире. А я-то думала, что по-другому и быть не может.
– И Профессор ваш необычный, – сказала я вдруг. – Интересно, какую музыку он пишет.
– Так какие проблемы? – он пожал плечами. – Теперь я вас познакомил. Если будут у него концерты – сходишь. Мать говорила, его нечасто играют, но бывает. Ты же ходишь в консерваторию? Ну вот и пойдешь, билеты он для тебя оставит.
Да, я ходила, эта привычка у меня осталась с детства.
– Ну вот, а тут ему только позвонить. Он будет рад. Не думаю, что на его концертах много зрителей, – усмехнулся муж.
– Слушателей.
– А, какая разница! Это слова всё, слова. По словам ты у нас специалист, я в этом ничего не понимаю, я больше по числам.
Числа нас и познакомили.
Про музыкальное училище я действительно заставила себя забыть после той четверки по сольфеджио. «Никакой музыки больше», – мне пришлось повторить это себе много раз, прежде чем я перестала ежедневно заниматься, что делала до этого всю сознательную жизнь, с первого класса музыкальной школы.
Оставалась ерунда – понять, что я буду делать дальше. Задумалась было о журфаке, но тут вмешалась любимая учительница литературы:
– Деточка моя, ну зачем на журфак? Как же я не люблю журналистов! Вечно у них на одно слово правды три слова вранья… Вот на филологический – другое дело, станете хорошим критиком.
Слово «критик» меня пугало. Я стала искать дальше и нашла математическую лингвистику.
Это название насторожило родителей. Нет ли тут какой идеологической диверсии? Они как раз вернулись из очередной загранкомандировки и нашли меня, как сказал отец, «совершенно отбившейся от рук», хотя к их рукам прибиться мне было просто некогда, даже если бы я захотела: вся их жизнь проходила в таких командировках. Мы оставались с бабушкой. Они приезжали в отпуск раз в год и за это время судорожно пытались заново со мной познакомиться и хоть как-то скорректировать те искривления, которые я, по их мнению, допустила. Понятно, что таких искривлений становилось все больше, особенно идеологических. Я-то никаких искривлений не замечала, они и были моя жизнь.
Так вот, математическая лингвистика. Месячного отпуска родителям хватило, чтобы смириться с этим названием, и они отбыли в очередную командировку. К счастью, бабушке смиряться не требовалось, таких слов она не заучила бы ни за что.
Я поступила, чудом проскочив экзамен по математике, которого боялась как огня. Поступила – и тут уж настала моя очередь приходить в ужас. Теперь я, совсем как моя бабушка, обмирала при словах «дефиниция», «корреляция», «дихотомия», «сонорность». Как моим родителям, мне понадобился чуть ли не месяц, чтобы свыкнуться с тем, что я уже здесь, это теперь моя жизнь на пять лет и все эти слова тоже мои, деваться некуда.
Чего я ни за что не сказала бы своим идеологически выдержанным родителям, так это того, что факультет оказался насквозь диссидентским. Мы учились по затертым ксероксам уехавших, а потому запрещенных лингвистов. Их учебники были изъяты из всех библиотек, и один бог знает, как их вообще сохранили. Никто на факультете в жизни не вступил в партию. Были уехавшие, были уезжающие, были те, кто собирался уезжать. Те, кто оставался, и здесь жили как в отъезде, пересекаясь с окружающим миром только в случае крайней нужды. Преподаватели, понижая голос, иногда передавали друг другу то «привет от Жолковского», то «привет от Бори, помнишь, Бори Гройса»…
Они, как и мы, были уверены, что это навсегда. Я помню тот день, на первом курсе. В аудиторию вошла Ариадна (так мы все ее звали), прямая, с пучком совершенно седых волос на затылке, обвела нас своим прозрачно-голубым взглядом и спросила:
– Вы уже знаете?
Мы или не знали, или не поняли, о чем она.
– Он умер.
Он – это тогдашний вождь, который, конечно, давно уже дышал на ладан, но всем казалось, что он никогда не умрет, так и будет вечно произносить свои бессмысленные речи, больше похожие на жевание тянучек. Он будет делать вид, что произносит речи, а мы будем делать вид, что слушаем, если перифразировать известный анекдот.
Я помню и то, что мы сделали в ответ. Мы закричали «ура» и зааплодировали.
Ариадна улыбнулась, но как-то грустно.
– Милые дети, – сказала она, снова обводя нас взглядом, медленно, останавливаясь на каждом, – если бы вы жили в России долго, как я, то знали бы, что все перемены здесь всегда только к худшему.
И мы приступили к старославянским текстам. Ариадне мы, конечно, не поверили. Мы очень хотели перемен.
Пока, в ожидании, надо было просто учиться и сдавать экзамены. Например, математику. О, вот что стало моим настоящим кошмаром. В названии «математическая лингвистика» я предпочла не заметить первое слово, решив, что как-нибудь справлюсь. Теперь это слово надвигалось на меня каждую сессию, закрывая небо! Матлогику я кое-как сдала, с трудом, но сдала и теорию вероятностей. А вот на линейной алгебре застряла, и надолго. Я сдавала этот несчастный зачет, всего лишь зачет, целых пять раз!