Страница 7 из 11
Вот цитирую просто подряд то, что можно, открыв книгу, выбрать:
«Трава до оскомины зелена, дороги до скрежета белы».
«Пыль по ноздрям, лошади ржут».
«Кошкам на ужин в помойный ров заря заливает компотный сок».
«Под окошком двор в колючих кошках, в мертвой траве».
«Сад ерзал костями пустыми».
«Над миром, надтреснутым от нагрева, ни ветра, ни голоса петухов».
У Афанасия Фета была та же болезнь, что у Багрицкого – астма. Но физические страдания не заставили его ненавидеть «все, что душу облекает в плоть». Наоборот, обостренное чувство скоротечности жизни рождало и питало весь пантеизм Фета. Все его творчество как бы молитва прекрасному земному бытию и благодарность за радость жизни.
(имеется в виду астма), —
Так что не в человеческих недугах суть, когда речь идет о поэзии. Дело в ощущении мира…
Стихотворение «Папиросный коробок» является, вернее, кончается завещанием поэта сыну:
При чем тут сосны? Да при том, что прекрасные сосны в прекрасном ночном саду в воображении поэта ассоциируются с виселицами николаевской эпохи.
Баратынский, один из самых пессимистических русских поэтов, человек эсхатологического, что ли, склада души, когда писал стихи «На посев леса», не мог себе представить, что ровно через век придет другой поэт и русским языком скажет своему сыну – «ты начисто выруби сосны в саду». Баратынский в простом земном деянии находил утешение своей измученной раздумьями душе, не ожидая привета от будущих поколений, сам посылал им привет:
Но вернемся к ключевой теме, с которой я начал свой разговор, – к «человеку предместья». Что же в своем горячечном бреду поэт предлагает взамен мира, который он и так бы хотел разрушить? Он созывает своих друзей, «веселых людей своих стихов»:
Так и хочется спросить – а продукты откуда? Да, наверное, оттуда же, откуда у Иосифа Когана из «Думы про Опанаса», который ужинает в хате «житняком и медом», отобранным у мужиков, и этих же самых мужиков смущает речами:
Кстати, какое-то почти мистическое, странное совпадение, что Зинаида Шишова в этой же книге «Багрицкий. Воспоминания современников», например, пишет:
«Багрицкий пришел в революцию, как в родной дом. Бездомный бродяга и романтик, он пришел, сел, бросил кепку и спросил хлеба и сала. (Шум.) Это было самое прекрасное сердце, какое только билось для революции».
А поэт беседует в доме человека предместья со своими друзьями, у которых «пылью мира (но не пылью работы) покрылись походные сапоги». Прямо конквистадоры какие-то!
Вокруг них на пепелище, где когда-то жили обычные, не безгрешные люди, в поту добывающие хлеб насущный, воют романтические ветры, «в блеск половиц, в промытую содой и щелоком горницу (цитирую) врывается время сутуловатое, как я, презревшее отдых и вдохновением потрясено». Дальше начинаются совершенно апокалипсические картины разрушения жизни: «вперед ногами, мало-помалу, сползает на пол твоя жена!»
Человек предместья, как некая нечисть под крик петуха из гоголевского «Вия», бросается в окно. Лоб его «сиянием окровавит востока студеная полоса», и он слышит, «как время славит наши солдатские голоса».
Вот что написано в одна тысяча девятьсот тридцать втором году одним из талантливых советских поэтов тех лет. Читая эти стихи сейчас, я думаю о том, как все-таки изменилась жизнь за три десятилетия или четыре. Как много надо переоценить, поставить в связь с сегодняшним днем. Поистине – большое видится на расстоянии.
Лев Славин в статье «Поэзия как страсть», говоря об атмосфере южного города, где формировался яркий талант Багрицкого, пишет следующее в той же книге «Воспоминаний»:
«Под этим плотным вечно синим небом жили чрезвычайно земные люди, которые для того, чтобы понять что-нибудь, должны были «это» ощупать, взять на зуб. Заезжие мистики из северных губерний вызывали здесь смех. В Одессе никогда не увлекались Достоевским. Любили Толстого, но без его философии».
Мне не хочется доказывать разницу количественную и качественную масштабов жизнелюбия автора «Казаков» и «Хаджи-Мурата» и создателя поэмы «Февраль». Это поставило бы меня в неловкое положение. Но любопытно то, что Багрицкий, обладавший, по свидетельству современников, неисчерпаемым знанием мировой литературы, способный в любое время дня и ночи прочитать на память страницы Стивенсона, Луи Буссенара, Киплинга и так далее, не любил Толстого.
Дальше цитирую:
«И когда МХАТ поставил «Воскресение» Толстого, Багрицкий возмущался. Я спросил его: – «Читал ли ты этот роман? Он ответил: – Нет! И читать не стану! Одно это название «Воскресение» в годы юности оттолкнуло Багрицкого». (Из воспоминаний М. Колосова.)
В стихотворении «ТВС» есть несколько формул, которые имеют прямое отношение к пониманию совести и нравственности, то есть проблемам, которыми всегда жила наша классика:
Натуралистическая точность, в которую поэт облекает эти формулы, неотделимы от жестокости. И в этом также сказался его полный разлад с русской поэзией. Рассуждения поэта о врагах больше похожи на речи обвинителя, чем на слова поэта.
Странно, что эти строки написаны, как мне кажется, чуть ли не с каким-то садистским удовольствием. Странно думать, что человек, приводящий приговор в исполнение, может ощущать плодотворную радость расправы и что более всего странно – поэт вроде бы почти разделяет эту радость. (Шум. Аплодисменты.) Так бесконечно…
Е. Сидоров. Так, Станислав Юрьевич. Товарищи! Я не понимаю этого выступления. Мы не обсуждаем творчество Багрицкого. (Аплодисменты.) И мне кажется, что Ваше выступление немножко не на тему сегодняшней дискуссии. (Шум. Аплодисменты.)
Ст. Куняев. Одну минуточку. Наша тема – «Классика и мы». А то, что в самом начале я говорил о понимании Багрицкого как классика, подразумевает и мое истолкование, и мое понимание этой проблемы. (Выкрики.) Я дальше еще снова возвращусь к этому. У меня осталось еще на пять минут.