Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 70 из 75



Он бунтовал, иронизировал, негодовал, но знал, знал, что теперь она не сойдет с этого места, покуда их руки не соединятся. "Нет, нет,- крикнул он так, чтобы слышала только она,- я люблю другую!.."

- Ваше величество,- сказал доктор Мандт, склоняясь,- вы меня звали?

Николай Павлович открыл глаза и сказал со спокойной усмешкой:

- Эта женщина обещает мне спасение... Она сильнее вас, дорогой Мандт. Я только что вспоминал собственное детство, оно было совсем недавно, но ей нет никакого дела до моих сантиментов. Императрица Екатерина восторгалась моим богатырским здоровьем... Что скажете? Мне снова плохо, и я задыхаюсь.

- Не желаете ли вы, ваше величество,- сказал Мандт с расстановкой,чтобы Баженов пришел помолиться с вами?

Николай Павлович не ответил. Он посмотрел на даму, она и не думала уходить. Мандт колдовал над ним, и прикосновения трубки вызывали резкую боль. Придет священник Баженов, чтобы он мог причаститься. На всякий случай?.. Таков давний уговор, его решение, он потребовал, чтобы если что-нибудь... "Как же я пойду с тобой? - спросил он у молчаливой дамы.Ведь я сильно болен, и я люблю другую. Разве ты не понимаешь, что я не могу совершить предательство?" Она, по обыкновению, промолчала, но было ясно видно, что она все слышала и хочет, чтобы и он понял, что ее решение бесповоротно и тот, кто должен их соединить, уже ждет, а жалкие слова о предательстве - всего лишь жалкие слова. Она была красива странной красотой, которая одновременно страшна и необходима, словно серебряный кубок, наполненный спасительным ядом, избавляющим от множества мучительных и неразрешимых ужасов, накопившихся за долгую жизнь.

Мандт отскочил от него со своим стетоскопом и поджал губы.

- Плохо, ваше величество,- сказал он с трудом.

- В чем же дело? - спросил император.- Воспаление расширяется, что ли?

- Хуже, ваше величество.

Николай Павлович закрыл глаза и спросил безразлично:

- Что же?..

- Начинается паралич...

Ему показалось, что дама кивнула. Он хотел улыбнуться ей, но не смог: все-таки она была чужая, чужая, пока еще чужая...

- Так это смерть? - спросил Николай Павлович, уставившись на Мандта.

Доктор был где-то далеко и даже как будто висел в воздухе, он теперь находился за прозрачной и непреодолимой стеной, и оттуда он прошептал:



- Вам осталось несколько часов, ваше величество.

И вот за окнами была уже ночь, хотя только что было раннее утро. Впрочем, это уже не имело никакого значения, как и то, кто появлялся возле его кровати и за кем... Наконец получилось так, что все окружили его кровать, словно выросли из пола, хотя все они тоже были за этой прозрачной стеной, и все они были еще во власти привычных правил, потому и двигались нелепо, как крабы, и говорили пустые фразы, подчиняясь этим правилам. "Неужели и я так двигался? - подумал он с отвращением и отвернул лицо к стене.- Как им не стыдно!" Однако, отвернувшись, он вновь увидел ее. Она сидела, и стена нe мешала ей. Он протянул ей руку, но тотчас отдернул.

Сквозь прозрачную стену он увидел окно, в котором было утро. "Как быстро все меняется,- удивился он,- а дальше пойдет еще чаще..." И вдруг из той же стены выглянуло усталое, растерянное лицо, кажется, графа Орлова, и его старческие губы произнесли смешную фразу:

- Ваше величество, там вечерний курьер из Севастополя...

"Где это там? - подумал он, напрягаясь.- Кто это там? Севастопольский курьер из вечной ночи... вечернее чудо, которого больше не может быть..."

- Эти вещи меня уже не касаются,- проговорил он по складам с облегчением,- уже... уже...- и с благодарностью улыбнулся молчаливой даме, и вдруг сказал: - Und grufien Sie mir auch noch mein liebes Peterhof...( Передайте еще мой привет моему милому Петергофу нем.)

Было видно по всему, что она его одобряла. Он все теперь делал правильно и не ошибался, и говорил нужные слова, и смотрел только на нее, и уже без страха, хотя и без восторга, и страдал от усиливающегося удушья уже совсем не так, как час назад...

"Теперь,- подумал он,- я не могу отказать ей, хотя боюсь ее... Я боюсь тебя,- сказал он,- все-таки я боюсь тебя, я не люблю тебя... Ты слишком добра ко мне, и я тебя боюсь..." И, говоря все это, он протянул ей руку. Ее ладонь была прохладна... Грянул свадебный оркестр. Он оглянулся на жену и растерянно пожал плечами, а эта, молчаливая, сгорающая от нетерпения, крепко держала его за руку и вела за собой.

- Господибожемой! - крикнул он в отчаянии, но оставшиеся уже не слышали.

Баженов рыдающим басом выпевал ему вслед подобающие слова.

90

Ночь была насыщена роковыми предзнаменованиями. Они царили во всем, начиная с низкого черного неба и кончая тягостным шепотом Мусы Саидова: "Лошади готов, кенязь". Мятлев в последний раз оглядел укромную светелку, подхватил сумку с тетрадями и письмами, одернул сюртук с чужого плеча и шагнул за порог. Старый товарищ - благородный лефоше - многозначительно шевельнулся за пазухой. "Быстро ходи, быстро ходи",- шелестел Муса и, подобно черному коту, бесшумно извивался по тропинке. За домом, за садом, во мраке едва проглядывались две заседланные лошадки. Муса протянул Мятлеву повод одной из них, и четыре тени неслышно двинулись через спящую крепость. Уже за рекой, у низкорослой кизиловой рощицы, под плач шакалов они уселись в седла и затрусили на север, держась в стороне от наезженной дороги.

Когда же передовая крепость скрылась за первым холмом, они пришпорили своих лошадок и поскакали, торопясь до рассвета проехать как можно больше.

Там, на севере, лежал Петербург. За Москвой, за Тверью. Там, в Петербурге, шумела незнакомая нынче жизнь, и новый молодой царь, разукрашенный слухами, готовился к коронации. А тот, с которым столько было связано, беспощадный и равнодушный, покоился в своей усыпальнице, так и не промолвив простого, ничего не значащего слова, по которому Мятлев мог обрести свободу. Долетали известия, что доброта нового молодого распростерлась на старых сибирских изгнанников и они вот-вот потянутся в Россию, на старые места. И только Мятлева обошла милость нового царствования.

Наконец первые признаки встающего солнца заколебались в воздухе. Беглецы останови-лись. Муса протянул Мятлеву шершавую ладонь, затем низко поклонился, приложил ладонь к сердцу, поворотил свою лошадь и ускакал.