Страница 14 из 34
Я понимал, что это была дрожь страсти, кипучей и бешеной; но эта страсть порой стихала, когда волна ревности уносила ее.
В один из таких порывов я отделился от угла и подошел к узкой щели, которую оставляли неплотно запахнутые полы занавеси. Я взглянул только на одно мгновение сквозь эту щель, и весь порыв ревности и злобы мгновенно отхлынул. Я задрожал еще сильнее, но это была дрожь испуга, дрожь страшного леденящего ужаса.
Он сидел прямо против меня в черном сюртуке, с Георгиевским крестом в петлице. Она сидела у него на коленях. Он развязывал ленту ее пояса. И вдруг на одно летучее, неуловимое мгновение он взглянул на меня и тотчас же снова опустил глаза.
И я узнал его. Портрет его был наклеен в числе разных других князей, принцев и генералов на крышке сундука моей няньки…
В ужасе, на цыпочках я отступил на два или на три шага и схватился обеими руками за грудь. Сердце с тупою, но мучительною болью заколотилось в ней.
Понятно, что в то мгновение для меня стало ясно все, все. Таинственность, которая окружала его страсть, мой арест, испуг Сары, опасность, которой я подвергался, все, все стало ясно, ясно как день.
Помню, что я стал отступать по какой-то инерции. Помню, как закачались стены комнаты, как все спуталось в беспорядочный сон; помню гром сражения, какой-то смутный крик, грохот, потоки крови, облака дыма и… больше ничего не помню.
LXII
Я очнулся у себя в номере, на кровати, обложенный горчичниками. Окно было занавешено; в маленькой комнатке пахло спиртами и лекарственными специями.
Подле кровати сидел Кельхблюм, погруженный в чтение какой-то бумаги.
Я осмотрелся, приподнялся и тихо окликнул его.
Он тотчас же свернул и сунул бумагу в карман и подошел ко мне.
– Ну! Что? – спросил он торопливо. – Совсем очнулся?
– Что со мной было, Кельхблюм?
– Почем же я знаю, что было! Доктор говорит, что какой-то род острого помешательства. Крови тебе выпустили много. Теперь лежи смирно и отлеживайся. Главное – надо покойное состояние.
И он замолк и опять сел на прежнее место.
Мысли в моей голове путались. Те представления, которые были в обмороке, казались мне действительностью.
– Кельхблюм, – опять обратился я к нему, – объясни мне: ведь я был на каком-то сражении? Было много дыму? Да! Где же это было?
– Молчи! И не разговаривай! – прикрикнул сердито Кельхблюм. – Сражение было в твоей голове и больше ничего! Говорят, тебе нужно покойное состояние.
Теперь, в наше время, может показаться странным, что встреча с одним человеком могла произвести такой внезапный переворот в моем мозгу. Но в те времена такая встреча равнялась встрече простого смертного с китайским богдыханом. Впрочем, многое, вероятно, произошло оттого, что следы от прежней болезни, и притом весьма сильные следы, еще остались во мне.
Помню, я долго соображал и приводил в дисциплину мои разбегавшиеся мысли. Но среди всех этих мыслей мелькало какое-то розовое представление и окрашивало их в розовый свет.
«А Сара?» – вдруг вспомнилось мне, и это розовое представление слилось с ее образом. Сердце восторженно забилось, и голова как будто просветлела.
– Кельхблюм! – спросил я, приподымаясь на постели. – А что Сара? Где Сара?
– Молчи! Молчи! Неугомонный! – опять закричал на меня Кельхблюм. – Нет Сары! Вся вышла! Уехала! У-у-у! Далеко!
В голове опять потемнело. Комната закружилась, и я снова впал в забытье.
LXIII
Точно сквозь сон я помню разные медицинские манипуляции, которые совершали надо мной. Помню ванны, души, обертывания в мокрые простыни.
Помню доктора из евреев, Гозенталя, его большой, лысый лоб и нос крючком. Помню Кельхблюма, который, кажется, постоянно ухаживал за мной.
Раз вечером я очнулся, и сознанье вполне вернулось ко мне.
Мне почудился легкий шорох у моего изголовья, я обернулся. Розовый свет явился в глазах.
На стуле сидела она, Сара! В том же розовом платье, в котором я ее видел в последний раз.
Я никогда не забуду того ощущения, которое явилось тогда во мне, ощущения какой-то необыкновенной легкости, силы и ясности в представлениях. Я чувствовал, как сердце мое так полно и успокоительно забилось.
– Сара! – прошептал я. – Вы ли это? Не сон ли? Не обман ли чувств?
Она приложила палец к губам, встала, подошла и нагнулась ко мне.
– Это я… не сон, не обман…
И она села подле меня на кровать и взяла мою руку. Помню, я прижал эту маленькую ручку к моим сухим, истрескавшимся губам, и слезы брызнули из моих глаз.
– Сара! – шептал я, плача, как маленький ребенок… – Любить вас!.. Любоваться на вас!.. Может ли быть что-нибудь выше в этой жизни?!
Она тихо высвободила свою руку из моих горячих рук.
– Вам нужен теперь покой. Я не покину вас. Я буду сидеть здесь, подле.
И она быстро пододвинула стул к кровати и села на него, оправляя платье.
Тихо, на цыпочках вошел Гозенталь, за ним также на цыпочках следовал Кельхблюм.
– Ну что? Все идет хорошо? – спросил он быстрым шепотом. – Ну! Видите! Вот смотрите…
Он подошел ко мне, пощупал пульс, смотря на часы.
– Прекрасно! Превосходно! О, мы теперь овладеем… Теперь мы сладим… Да! да! – И он с торжеством обратился к Кельхблюму, который мрачно и сердито смотрел из-под нахмуренных бровей.
Потом он сделал какой-то знак Саре, и та поднялась.
– Ну! Теперь я должна вас оставить… – начала она.
– О! Она скоро придет, – перебил ее доктор. – Опять придет! Будьте покойны, она завтра же придет.
– Да! да! Я завтра же приду! – сказала Сара улыбаясь и протянула мне руку.
Я жадно схватил ее обеими руками, и слезы опять полились из глаз.
Она снова тихо высвободила свою руку и начала кивать мне, постоянно отступая к дверям, и в самых дверях, помахав мне ручкой, прошептала:
– Auf Wiedersehen! До свиданья… – И исчезла.
LXIV
Вся эта сцена была разыграна нарочно, с фармацевтической целью. Но тогда, да и долго потом я принимал ее за чистую монету.
Гозенталь прибегнул к этому средству на основании собственных соображений и хода болезни. Если бы его теория оказалась неверной и средство не помогло бы, то мне грозило неизбежное сумасшествие, соединенное с бешенством.
Кельхблюм рассказывал, что я перебил несколько стульев, что надо было сзывать дворников и кучеров, чтобы держать меня, что раз даже была привезена рубашка с длинными рукавами и меня собирались уже вести в ней на конец города в дом умалишенных.
От всего этого избавила меня Сара, хотя доктор Гозенталь никак не хотел уступить ей эту честь доброго дела.
– На что ж бы годилась ваша теория, – возражал я ему, – если бы у вас не было средств осуществить ее и привести в исполнение?
Но он упорно стоял на своем и напечатал даже случай моего леченья и свою теорию в каком-то медицинском журнале, разумеется немецком.
Посещенья Сары входили в программу исполнения этой теории, и она на другой день явилась снова уже днем.
Припоминая теперь эти посещенья и вообще тогдашнюю мою жизнь, она мне представляется в таком розовом сиянии, что все прочее, все чувства и впечатленья положительно бледнеют перед этим временем.
Хотя Сара была не первая моя любовь, но в этой любви, казалось мне, было столько сияющего, такая полнота очарования, что все это время было лучше, полнее (я в этом убеждении) всякой первой любви.
Даже теперь, когда все это исчезло и превратилось в отвратительный грязный сон, я воспоминаю с благодарностью о первых, сияющих восторгах этого сна.
Помню, она всегда являлась ко мне в заветном розовом платье собственно потому, что мне нравилось это платье.
И действительно, оно удивительно шло к ней, несмотря на желтоватый цвет ее кожи и на черные волосы.
Мне казалось тогда, что в ней заключена какая-то волшебная сила моей жизни.