Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 16

Тогда этот мальчишка, что называется «поднял народ» и пошел во главе ополчения и ничтоже сумняся проколол все четыре колеса жлобовского «Жигуля»… и еще какие-то акции неповиновения организовал. А еще…

Я помню отбой, тихий час, тишину и вдруг по громкой связи на весь пионерлагель объявление: такой-то такой-то – то есть мальчишка этот – немедленно зайди к начальнику лагеря. Вы понимаете, не вожатому приказали привести его за ухо, как нашкодившего котенка, а по громкой связи… в тихий час… на весь лагерь… И в наших глазах он в этот момент был настоящим, действительным героем. Ну просто Гарибальди для современников взрослых. Да он и был таким на самом деле… Жаль, я не помню, что с ним случилось потом, но, по-моему, его даже не выгнали из лагеря. И знаете почему, как мне кажется? Да потому, что он был прав, вот и все.

А еще он узнал, куда жлоб выбросил труп нашей Герды, и пошел туда и… вот я, честно говоря, побоялся присутствовать, оробел – а он взял и выкопал настоящую могилку в сосновом лесу и перенес туда тело нашей любимицы и закопал, и еще… и еще он поставил на этой могилке собачьей крест.

Впервые в моей жизни крест обрел какой-то совершенно определенный, не понятый еще до конца, но реальный, действительный смысл. И этот смысл заключался в том, что есть на свете иная, высшая правда, и эту правду убить невозможно – она остается и будет всегда и везде, несмотря ни на что. Потому что эта правда – правда любви.

Быть чадцами

О самом лучшем почти невозможно говорить. Оно неуловимо, как сладостный запах детства, возникающий из ниоткуда и стремительно тающий, так что вдыхаешь вновь, но ничего уже не чувствуешь и не помнишь…

Я ехал на рассвете в маршрутке. И вот в окно увидел легкие перистые облака, едва освещенные восходящим солнцем. И тут что-то произошло во мне. Какое-то щемящее, забытое, но мгновенно узнаваемое чувство вспыхнуло в душе. Вернулось как будто из небытия… или я сам ожил, пробудился от сумеречной спячки. Как же мне стало светло, как радостно и легко! И я вспомнил, что когда-то в детстве уже видел такие именно облака и испытывал такое же сильное и ясное чувство.

Или вот еще. Тридцать лет назад нам дали квартиру. А до этого я жил в старом домике с печкой. И в этой новой квартире под потолком висела новая, должно быть, только что купленная люстра. Такая, знаете, модная в восьмидесятых годах – плоское треугольное стекло, чуть выпуклое, а сверху лампочки. Обыкновенная вещь, но я смотрел на нее, и мир преображался фантастически. И это чувство: ясное, сильное я ношу вот уже тридцать лет где-то в глубинах души. И иногда оно беспричинно вспыхивает, и я на миг становлюсь просто младенчески, до слез счастливым.

А еще мы с пацанами бегали под Новый год в магазин «Детский мир» покупать хлопушки, конфетти и елочные шары. Вот шары я любил особенно! И всегда, когда я смотрел в них, испытывал необъяснимое и очень сильное чувство: совершенно, то есть принципиально необъяснимое даже сейчас, и настолько ясное… особенное… наотмашь отличное от всего остального, что заменить его в привычной жизни было попросту нечем. Точно я пытался разгадать безнадежную, какую-то бесконечно жалостную тайну. Тайну, разгадки которой не существует вовсе…

Вообще, самые сильные чувства, как правило, связаны с детством. Но вспыхивают они не обязательно тогда, когда соприкоснешься с какой-нибудь старой вещью или услышишь рассказ об известных событиях, а, напротив, само событие подчас всплывет в душе в ярком озарении тогдашнего чувства, и это никак не бывает связано с повседневной реальностью. Словно проступает какая-то подспудная, светлая жизнь души. Жизнь позабытых, но не исчезнувших чувств…





Так же и в духовной жизни. Только детство там – не прошлое, а настоящее, то сокровенное единство с Отцом, к осознанию которого нам нужно еще идти и идти. Настоящее, которое всегда с нами, но которого мы по грубости своей не чувствуем, а подчас и не ценим.

Говорят, страдания и смерть – это следствие греха, но самое трагическое следствие греха – это забвение Бога: самого лучшего, что есть на свете! И вот из этой привычки, из этого забвения нам нужно обязательно вырваться. А воспоминания настоящего, как спасительные маяки, указуют путь.

Если мне в Крыму случается оказаться в горах возле разрушенного пещерного монастыря или храма, то я не просто останавливаюсь, а как-то замираю душой, прислушиваясь… И тогда – точно ветром веет откуда-то – я отчетливо чувствую тот дух, которым была исполнена жизнь давно почивших людей: священников, монахов, мирян… Этот дух так реален и ясен, так чист и высок, что мне кажется – я присутствую с теми людьми в том мире, которого больше не существует, но который продолжает свое бытие, несравненно более реальное, чем реальность нашей убогой «действительности». И всякий раз у этих древних развалин я слышу отдаленное звучание литургии. Нет, это не ангельское пение, не хор голосов, но то, что превыше чувственного. Это ликование любви, торжество победы и обещание жизни, дарованной Тем, Кто Сам есть путь и истина и жизнь (Ин. 14, 6). И в эти минуты я точно знаю – для чего все, и все обретает смысл и истинное свое значение. Даже скорби, страдания и сама смерть предстают предвестниками радости, которая сто́ит того, чтобы ради нее претерпеть безумие мира. Это похоже на зов, столь сильный, что хочется все оставить, только бы дойти, прозреть до конца, приобщиться… И я знаю, что это – зов Царствия Небесного, Божий зов; и люди, жизнь которых открывается в этих «веяниях», – это святые, исполнившие на Крымской земле свое высшее предназначение – быть чадцами Божиими.

Оптина

Записки трудника

Первые впечатления

Помню серый осенний день, 14 сентября 1992 года, трассу, на обочине которой меня высадил рейсовый автобус, и другую дорогу – грунтовую, попроще, примыкающую к главной. И вот я иду по этой дороге и знаю, что иду в Оптину пустынь, хоть никаких указателей нет, а просто бабулечки какие-то сошли и я побрел за ними, но не с ними, потому что не хотелось ни с кем общаться и ввязываться в разговор, отвечать на вопросы, что-то объяснять… Так что я поотстал немного, остановился даже, и первое, что меня поразило – величественная тишина, песок и сосны, высокие и стройные, в кронах которых, колеблемых ветром, шумит непрестанно зеленый прибой. Вот так я и запомнил: тихий моросящий дождь, песчаные дюны и сосны, тишина и я стою, задрав голову и застыв от благоговения. Это были первые мои отчетливые впечатления от Оптиной пустыни, хоть я до нее и не дошел еще, в собственном смысле.

Дальше я помню уже ворота монастыря, арку над входом, а слева от нее, в стене – изображение (кажется, преподобного Амвросия), и я приложился с земным поклоном, вошел на монастырский двор и направился прямо, в сторону храма. А навстречу мне шел монах в темных одеждах, как бы в глубокой задумчивости, с длинными шерстяными четками в руках, и голова его была слегка склонена вбок… Кажется мне, что он именно один шел по дорожке, как-то вроде пустынно было в то время, впрочем ведь я понимаю, что мог других и не запомнить. А еще помню, что я обратился к нему, поравнявшись, и это был первый человек, с кем я заговорил в Оптиной. О чем мы говорили, я уже не помню в точности. Но помню, что это оказался не монах, а послушник, и я как-то быстро, после нескольких вопросов и ответов, перед ним совершенно открылся и высказал все, что наболело у меня на душе. А он слушал внимательно и в само́м этом слушании было что-то оптинское, настоящее – сдержанное, молчаливое, но искреннее, с сопереживанием и живым участием. И он слушал, не перебивая. А потом посмотрел на часы и сказал, что сейчас «безвременье» – службы нет и коменданта тоже, где-то он по другим послушаниям занят… надо ждать. Так что я могу пока зайти в храм, а потом – к нему в сторожку, где он дежурит.