Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 7



Но главнейшим фактором, повлиявшим на кризис с нечистотами в Лондоне, был простой вопрос демографии: количество людей, от которых появлялись отбросы и отходы, за пятьдесят лет практически утроилось. Согласно переписи 1851 года, в Лондоне жило 2,4 млн человек – он стал крупнейшим городом на планете; на рубеже веков его население составляло всего миллион. Даже современной гражданской инфраструктуре трудно было бы справиться с таким взрывным ростом населения. Но в отсутствие инфраструктуры два миллиона человек, которых внезапно собрали на девяноста квадратных милях, – это не просто рецепт скорой катастрофы: это скорее можно назвать постоянной вялотекущей катастрофой; огромный организм убивал себя, засоряя собственную среду обитания. Спустя пятьсот лет после ужасной смерти Ричарда Рейкера Лондон постепенно воссоздавал ее, захлебываясь в собственных нечистотах.

Если в городе начинает жить намного больше людей, то, очевидно, в нем начинает появляться и больше трупов. В начале 1840-х годов 23-летний пруссак по имени Фридрих Энгельс отправился в Англию на разведку для своего отца-промышленника; эта миссия стала вдохновением и для классического текста по урбанистической социологии, и для современного социалистического движения. Вот что Энгельс писал о своем лондонском опыте:

С мертвыми обращаются не лучше, чем с живыми. Бедняка закапывают самым небрежным образом, как издохшую скотину. Кладбище Сент-Брайдс, в Лондоне, где хоронят бедняков, представляет собой голое, болотистое место, служащее кладбищем со времен Карла II и усеянное кучами костей. Каждую среду умерших за неделю бедняков бросают в яму 14 футов глубиной, поп торопливо бормочет свои молитвы, яма слегка засыпается землей, чтобы в ближайшую среду ее можно было опять разрыть и бросить туда новых покойников, и так до тех пор, пока яма не наполнится до отказа. Запах гниющих трупов заражает поэтому всю окрестность.

Одно частное кладбище в Ислингтоне умудрилось похоронить 80 000 трупов на площади, предназначавшейся всего для трех тысяч. Один могильщик рассказал лондонской Times, что стоял «по колено в человеческой плоти, прыгая на телах, чтобы как можно лучше утрамбовать их на дне могилы и затем положить сверху свежие трупы».

Диккенс хоронит таинственного юриста, умершего от передозировки опиума вскоре после начала романа «Холодный дом», примерно в такой же ужасной обстановке, вдохновившей один из самых знаменитых и страстных авторских монологов:

…затиснутое в закоулок кладбище, зловонное и отвратительное, источник злокачественных недугов, заражающих тела возлюбленных братьев и сестер наших, еще не преставившихся… на кладбище, которое со всех сторон обступают дома и к железным воротам которого ведет узкий зловонный крытый проход, – на кладбище, где вся скверна жизни делает свое дело, соприкасаясь со смертью, а все яды смерти делают свое дело, соприкасаясь с жизнью, – зарывают на глубине одного-двух футов возлюбленного брата нашего; здесь сеют его в тлении, чтобы он поднялся в тлении – призраком возмездия у одра многих болящих, постыдным свидетельством будущим векам о том времени, когда цивилизация и варварство совместно вели на поводу наш хвастливый остров.

Читая эти строки, вы видите рождение риторического направления, которое стало ведущим в философской мысли XX века; оно искало способ осмыслить высокотехнологичную резню Первой мировой войны и доведенную до предела тейлоровскую эффективность концентрационных лагерей. Социолог-теоретик Вальтер Беньямин переработал оригинальный слоган Диккенса в своем загадочном шедевре «Тезисы о философии истории», написанном, когда Европу поразила чума фашизма: «Нет ни одного документа цивилизации, который не был бы одновременно документом варварства».



Во второй половине XIX века в Англии возник культ траура в среде высшего и среднего класса. Основоположницей «моды на траур» стала сама королева Виктория, которая крайне тяжело перенесла смерть горячо любимого супруга, принца Альберта, скончавшегося в возрасте сорока двух лет, вероятно, от брюшного тифа. Виктория пережила его на сорок лет и до конца дней продолжала скорбеть по мужу.

Противостояние между цивилизацией и варварством началось, едва были построены стены первого в мире укрепленного города. (Как только появились ворота, вместе с ними появились и варвары, готовые в них ворваться.) Но Энгельс и Диккенс дали нам новый взгляд: развитие цивилизации создает варварство как неизбежный продукт жизнедеятельности, столь же необходимый для обмена веществ, как и блестящие шпили и продвинутое мышление воспитанного общества. Варвары не штурмуют ворота: их вскармливают внутри города. Маркс воспользовался этой идеей, завернул ее в диалектику Гегеля и определил тем самым все течение XX века. Но порождена она была непосредственным жизненным опытом – «на земле», как до сих пор любят говорить активисты. Отчасти – видом этих похорон, осквернявших и живых, и мертвых.

Но в одном важном смысле и Диккенс, и Энгельс ошибались. Каким бы ужасным ни был вид кладбища, сами по себе трупы, скорее всего, не распространяли «злокачественные недуги». Запах был ужасным, но никого не «заражал». Массовое захоронение разлагающихся тел, конечно, оскорбляло и чувства, и личное достоинство, но запах, который оно источало, не угрожал здоровью жителей. Ни один человек в викторианском Лондоне не умер от вони. Но десятки тысяч лондонцев умерли, потому что страх перед вонью отвлек их от настоящих опасностей, грозивших городу, и заставил их принять целую серию ошибочных реформ, лишь усугубивших кризис. Диккенс и Энгельс были не одиноки: практически вся медицинская и политическая элита, от Флоренс Найтингейл до реформатора Эдвина Чедвика, от редакторов журнала The Lancet до самой королевы Виктории, совершили одну и ту же смертельную ошибку. История познания пронизана прорывными идеями и революционными концепциями. На ее пути белые пятна непознанного, темные континенты ошибок и предрассудков, которые несут на себе печать загадочности. Как могли столько умнейших людей так ужасно заблуждаться так долго? Как могли игнорировать огромное количество данных, которые противоречили самым основам их теории? Эти вопросы тоже заслуживают своей дисциплины – социологии ошибок.

Страх смерти и заразы иной раз держится веками. Во время Великой чумы 1665 года граф Крейвен купил участок земли, который назывался Сохо и располагался к западу от центра Лондона. Там он построил тридцать шесть небольших домов «для призрения бедных и убогих душ», больных чумой. Остальной участок использовали под братские могилы. Каждую ночь с телег в землю бросали десятки трупов. По некоторым оценкам, за несколько месяцев там похоронили более четырех тысяч умерших от чумы. Жители соседних районов дали Сохо зловещее название «Чумного поля графа Крейвена», или, если короче, «Крейвенского поля». Целых два поколения никто не решался там ничего строить, боясь заразиться. Но в конце концов дефицит крова пересилил страх болезни, и чумные поля превратились в модную площадь Голден-сквер, где обитали в основном аристократы и иммигранты-гугеноты. Но в конце лета 1854 года Голден-сквер накрыла еще одна эпидемия, заставившая содрогнуться несчастные души тех, кто нашел успокоение под ее камнями.

Сохо в десятилетия, последовавшие за чумой, быстро превратился в один из самых фешенебельных районов Лондона – если, конечно, не обращать внимания на Крейвенское поле. К 1690-м годам там жила почти сотня дворянских семей. В 1717 году принц и принцесса Уэльские оборудовали себе резиденцию в Лестер-Хаусе в Сохо. Сам Голден-сквер застроили элегантными особняками в георгианском стиле – идеальным убежищем от шумной площади Пикадилли, располагавшейся чуть дальше к югу. Но к середине XVIII века элита продолжила свой неумолимый марш на запад, построив еще более грандиозные дома и резиденции в растущем новом квартале – Мейфэре. К 1740 году в Сохо осталось лишь сорок жителей-дворян. Появился новый тип «обитателя Сохо»; наилучшим олицетворением его можно считать сына чулочника, родившегося в 1757 году по адресу Брод-стрит, 28. Талантливого, проблемного ребенка звали Уильям Блейк, и он стал одним из величайших поэтов и художников Англии. Когда ему было около тридцати, он вернулся в Сохо и открыл печатный двор рядом с лавкой покойного отца, которой теперь заведовал брат. Еще один брат Блейка открыл пекарню напротив, по адресу Брод-стрит, 29, так что в течение нескольких лет семья Блейков создала на Брод-стрит свою мини-империю: целых три лавки в одном квартале.