Страница 16 из 22
В сем ужасном положении Рихард старался заснуть и по временам забывался, но терзания его совести, вместо раскаяния, часто прерывали его сон. Лишь только начал было засыпать, как пробужден был шумом, побудившим его открыть глаза.
Он видит, что жаровня от него отодвинута, и против оной сидящий на креслах скелет, казалось, как будто грелся у огня. Сие зрелище представилось ему тем ужаснейшим, что блеск от жаровни освещал только ближайшие предметы, все же остальные части комнаты находились в совершенной темноте. Рихард не мог преодолеть в себе движения ужаса. Он встал и хотел броситься к призраку, но неизвестно чем был удержан и не мог его достать.
В ту самую минуту скелет отступает и придвигает к себе жаровню своими страшными костяными пальцами. Рихард в другой раз объят был ужасом и удивлением. Он упал на циновку, закрыв глаза руками, чтоб избавиться от сего разительного зрелища. Освободившись несколько от страха своего, узнал, что стремление его удержано было цепями, прикованными к пробоям, в стене утвержденным. Несколько времени не растворял он глаз, но, услышав шорох пепла в жаровне, взглянул и наказан был за любопытство свое гораздо ужаснейшим против прежнего явлением.
Он видит пред собою фигуру настоящего графа Рихарда, которого, под предлогом его сокрытия, похитил он имущество, титла и самое имя.
В одной руке держал он кинжал, коим расколачивал уголья, как будто для распространения большего света в комнате, а в другой сосуд.
— Знаешь ли этот сосуд, вероломный Губерт? — сказал призрак грозным тоном.
Губерт, подобно пораженному громом, упадает на циновку; холодное трепетание объяло его члены; он зажмурил глаза и закрыл опять лицо руками своими.
— Воззри на меня, — кричал ему призрак, — или приготовляйся к смерти!
Дрожащий Губерт возвел на минуту глаза, и спешил отвратить их.
— Вероломный и жестокий похититель, — продолжало привидение, — узнаешь ли сей кинжал и сосуд, которые ты мне представлял, объявляя, что от того или от другого должно мне погибнуть? Выбирай из них сам. Так, предатель, этот сосуд есть тот самый, который принес ты ко мне с развращенною Гунильдою.
Губерт не в силах был ответствовать.
— На сию ночь, — продолжал призрак, — оставляю я тебя для раскаяния, ежели ты к оному еще способен; но завтрашний день будет последним днем твоей жизни.
Потом, умолкнув, взял одной рукою скелет, другою опрокинул жаровню, и глубочайшая темнота распространилась по всей комнате. Губерт не слыхал более ничего, но, удрученный бременем своих преступлений, не мог умерить ни ужаса своего, ни терзания совести; обморок освободил его на несколько времени от сих мучений.
При всем том Губерт не лишен был свойства, известного вообще под именем храбрости; ибо, ежели тот должен почитаться храбрым, кто убивает множество неприятелей в сражении, или на поединке нападает с отважностию на жизнь другого, то никто в таком смысле не был храбрее Губерта. Когда честолюбие, гнев, энтузиазм или мщение электризуют наши свойства и возбуждают нас к отважным деяниям в случае, ежели должно победить неприятелей или учиниться идолом народным, то тогда не храбрость, а вышеознаменованные страсти нас оживотворяют. Таким образом, когда страсти молчали, исчезала и храбрость Губерта; одного призрака довольно было для поселения в нем ужаса, и он с сей стороны судил о явлении графа Рихарда.
Не нужно, кажется, глубокомысленных рассуждений для удостоверения, что чистый дух не можете действовать на вещество, что он неспособен к поднятию или же пренесению вещи, имеющей какую-либо тяжесть, и следовательно, не может иметь никакого рода содействия на нас или на предметы, нас окружающие. Но сие простое и естественное рассуждение не представилось тогда смущенному Рихарду. Явление человека, о котором твердо был уверен, что лишил его жизни, вид орудий своего злодеяния и приговор близкой смерти, произнесенный фигурою, поразили дух его удивлением и ужасом, коим не мог изъяснить он настоящей причины.
Обморок его был весьма продолжителен. Получивши употребление чувств, нашел себя в совершенной темноте. Ужас овладел им, и он не мог заснуть, хотя имел величайшую в том надобность. Когда дневной свет начал несколько проницать в его темницу, увидел он жаровню на том же месте, где она была при явлении призрака, но опрокинутою низом вверх; в прочем все было в прежнем порядке в его комнате, и не примечалось ни малейшего признака отверстия, в которое кто-либо мог войти.
Сие обозрение усугубило его страх; он старался уверить себя, что все виденное им было одно сновидение; но отодвинутая и опрокинутая жаровня совершенно опровергала это мнение.
В десять часов утра Гримоальд вошел в его комнату, и принес несколько черного хлеба. Один из служителей Альберта внес воды и дров, поставил жаровню и развел огонь; они спрашивали Губерта, отчего жаровня опрокинулась, но не получили никакого ответа. При всем том, это обстоятельство вселило в них подозрение, и, опасаясь, чтобы не сбил он своей цепи, потому что отдалился от постели, принесли новую цепь и заковали его гораздо крепче прежнего.
Едва это окончили, как Альберт вошел и чрезмерно был удивлен необычайным смущением Губерта, которого лицо изображало ужас и смущение. Герцог приписывал сию скорую перемену раскаянию, яко необходимому следствию преступлений, и страху быть жестоко наказанным. Желая воспользоваться таковым расположением, начал он его допрашивать.
— Где дочь моя, несчастный? — говорил ему Альберт.
Губерт отвечал одною язвительною улыбкою и хранил молчание.
— Рихард, долго ли тебе еще упрямиться и мне не отвечать? Неужели желаешь, чтоб я произвел в действо угрозы свои, и исторг жизнь твою в мучениях?
— Не опасайтесь, — отвечал голос, — он не пренесет ужасов смерти.
Они узнали тот же самый голос, который в прошедший день возвещал им о помощи; но Губерт побледнел и затрепетал: это был голос графа Рихарда, коего привидение столь жестоко перепугало его минувшей ночи.
— Какого злодеяния воспоминание производит в тебе таковые смятения? — спросил герцог, увидев холодный пот, текущий с лица его.
Глубокое стенание было его ответом. Зубы его колотились от содрогания; бешенство и ужас изображались во всех чертах его лица.
— Конечно, какое-нибудь пагубное таинство есть причиною его страха, — вскричал герцог. — О Гильдегарда! о дочь моя! Где ты? Что с тобою сделалось? Чего не должно ожидать от изменников, извлекших тебя из дому родительского! Может быть, увы! нет уже на свете дочери моей!
— Она жива, — отвечал Губерт сквозь зубы. Отчаяние Альберта причиняло ему несказанное удовольствие и побудило его на несколько времени забыть страх свой.
При сих двух словах вдруг радость заступила место отчаяния в Альберте, так что, не возмогши говорить, смотрел он на графа с видом, изъявляющим снисхождение и чувствительность.
— Ах! скажи мне, — вскричал он, коль скоро получил употребление слов, — скажи, что жизнь и честь моей дочери находятся в безопасности, и все твои злодеяния будут прощены. Где она? Где могу найти ее?
— Она в безопасном месте, но ты не в силах освободить ее, — отвечал ему с насмешливым видом злой Губерт. — Она в совершенной моей власти. Все поселяне здешней округи разделяли ее благосклонности; я извлек ее из объятий их и храню для одного себя. Итак, на что тебе препятствовать наслаждениям моим, которые дочь твоя часто возбуждала своими ласканиями?
Невозможно описать свирепости и отчаяния, овладевших мгновенно Альбертом.
— Фурия адская, — вскричал он, — гнусное чудовище, изрыгнутое Тартаром для терзания сердца моего, ежели ты обесчестил мою дочь, то готовься к пренесению всех мучений, какие только может вымыслить справедливейшее изо всех мщений.
Губерт смотрел на страдания сего несчастного отца радостными глазами и с видом удовольствия.
— Мучения твои, — говорил он ему, — составляют приятнейшее для меня зрелище и приводят в забвение собственные скорби мои: каждое из твоих стенаний изливает целительный бальзам на мое сердце.