Страница 8 из 12
На мой взгляд, наряду со всеми названными причинами различий между русскими мыслителями в оценке страданий и крови революции, есть еще различия в условиях формирования этих мыслителей как личности. Породистой, купленной за большие деньги кошке не дано ощущать то, что дано было ощущать бездомному Барину, которому была предоставлена возможность хоть на время пожить не на асфальте и земле, а на полу благоустроенной квартиры. А потому барскому ребенку Бердяеву не дано было чувствовать мир, как его чувствовал выросший в нищете, полуголодный мальчик Василий Розанов. Николай Бердяев, по сути, барин, о чем он сам говорил, он вырос среди именитых дворян и с детства не испытывал никаких особых тягот жизни. Так что еще его барство предохранило его от погружения в страдания этого мира, в страдания, которые выпадают на долю бедных. Все дело в том, и отсюда, наверное, особое восприятие Василием Розановым страданий мира и страданий другого человека, что у него все же было, как он сам пишет в своих воспоминаниях, страшное, тяжелое детство. После смерти отца мать вместе со своими детьми погрузилась в мир бедности и нищеты, и окончательная нужда настала, как вспоминал Василий Розанов, когда они лишились коровы. Огород был большой, рассказывает Василий Розанов, и с 7 лет он работал на нем. Особенно тяжела была прополка картофеля и поливка его. И еще он должен был носить навоз на гряды, когда от тяжести носилок подгибались ноги. Вообще, как вспоминает Розанов, его жизнь в детстве была физически страшно трудная. И мне думается, что этот фактор – физическая тяжесть детства и голод в детстве – во многом способствовали его открытости вообще к страданиям в этом мире, во многом способствовали появлению у него отторжения ко всем этим идеям, в основе которых лежит насилие над жизнью и оправдание страданий. Не всегда личный опыт страданий открывает твою душу болям и страданиям другого человека. Не всегда страдание ведет к Богу, открывает тебе тайну божественного. Очень часто происходит все наоборот: страдания, особенно бесконечные страдания в жизни, вечная нищета и голод рождают злобу и агрессию, ненависть не только к миру семи, но и к человеку вообще. Но, на мой взгляд, все же нельзя понять, что такое страдание вообще, нельзя всерьез осуждать насилие в жизни, если ты сам никогда не страдал, если твоя жизнь от рождения – сплошная благодать. Мне думается, все это надо учитывать, когда мы сегодня стараемся понять абсолютное безразличие россиян, особенно среднего поколения и молодежи, к страданиям жертв Гулага, жертв сталинских репрессий. У них всего этого в жизни и близко не было, они даже не способны осознать ужас жизни человека в сталинском СССР. Для них все рассказы о преступлениях сталинского периода – это нечто подобное рассказам о муках рабов во времена Рима. И поэтому для них чем-то чужим, уже потусторонним является Солженицын со своим «Архипелагом Гулаг».
И все понятно. Еще в 1960-е – 1980-е, когда для многих сталинские репрессии не были абстракцией, подавляющая часть населения осуждала сталинизм и не искала ему никакого оправдания. По крайней мере, у себя в Одессе в детстве я не встретил ни одного человека, который бы не относился критично к сталинской эпохе, который бы, тем более, оправдывал его репрессии. Кстати, в Одессе, в чем особенность этого города, еще в 1940-е, при жизни Сталина, старики и родители нам рассказывали, как во время голода 1930-х – 1933-х годов солдаты-красноармейцы расстреливали голодных крестьян, которые шли в Одессу, в районе Ближних мельниц. Рассказывали, как при звуке авиамотора расстреливали людей в подвалах казармы на улице Свердлова (бывшей Канатной). Я не случайно вспомнил об этом, ибо, наверное, и этот фактор – страдания моего детства, совсем непростой опыт жизни в СССР после того, как я приехал из Румынии в 1949 году, – тоже повлиял на мое отношение к сталинизму и сталинским репрессиям, и вообще повлиял на мое крайне критическое отношение к марксизму с его обожествлением революции и страданий людей. Для меня как ребенка, который, начина с 1950 года каждую зиму ездил с мамой на третьей полке в плацкартном вагоне из Одессы в Ростов на свидание с отцом, который оказался в Гулаге Волго-Дона, как человек, который своими глазами видел, что такое барак для заключенных, где они спят, как устроена караульная, в которой я проводил время, пока мать общалась с отцом, Солженицын со своим творчеством – нечто родное, понятное. Кстати (я об этом, может быть, когда-нибудь напишу), условия жизни в Гулаге на Волго-Доне были куда мягче, человечнее, чем условия жизни, которые, как описывает Солженицын, были характерны для Колымы. Были, действительно, зачеты – три за один при выполнении нормы; была возможность (конечно, отец был на особом положении, он был начальником водонасосной станции) подрабатывать деньги, и парадокс состоит в том, что не мы высылали отцу посылки, а он высылал их нам из лагеря. Но все это детали. Самое главное, что мое личное ощущение всей этой эпохи конечно во многом было обусловлено теми испытаниями, которые я ребенком прошел в жизни. Но поразительно: все совпадает с тем, как было с Василием Розановым 100 лет назад. Те же боль и страдания от прощания с коровой, которая спасла мне, переболевшему туберкулезом еще в Румынии, жизнь. Кстати, эта корова осталась жива только благодаря нашему соседу, отцу погибшего космонавта Добровольского, ректора Одесского университета. Он одолжил моему деду, отцу матери Еремею Ципко по тем временам огромные деньги – 2 тысячи рублей для того, чтобы заплатить «сталинский налог» 1949 года за корову. Но дед Еремей, потомственный крестьянин из деревни Ольшаны под Проскуровым, в 1952 году умер, и некому уже было ухаживать за ней, поэтому решили отправить мою спасительницу-корову на бойню. В. Розанов плакал, когда на его глазах пришедший в дом мясник зарезал корову, которая перестала давать молоко: «Призвали мясника. Я смотрел с сеновала. Он привязал рогами ее к козлам или к чему-то. Долго разбирал шерсть в затылке: наставил и задавил. Она упала на колени, и я тотчас упал (жалость, страх). Ужасно: ведь кормили и зарезали»[28]. Мне было проще пережить смерть нашей коровы, я уже не помню, как ее называл дед. Я прощался с ней, когда ее погрузили на грузовик и начали увозить на бойню. И я тоже плакал. Но дед все-таки не заставлял меня убирать за коровой, как заставляла мать Василия Розанова. Моя задача состояла только в том, чтобы подталкивать тачку, нагруженную для коровы жмыхом, которую дед тащил спереди. Жмых для коровы дед доставал на пивном заводе, который находился от нашего дома на расстоянии двух километров. Вот такая история. По Французскому бульвару двигаются семидесятилетний старик, а сзади толкает тачку девятилетний мальчик. Таким было мое детство. А все остальное было, как у Василия Розанова. С 8 лет, когда мы с мамой вернулись в Одессу из Румынии, в которую занесла моих родителей война, оккупация, я полол на коленях бесконечные грядки помидор, которые выращивал дед Ципко. Он был известным в Одессе селекционером-самоучкой и вырастил особый сорт помидоров, так называемые «яблочные». И вся работа на огороде легла на меня, маму и деда. Брат мамы – инвалид войны без ноги – ничего не делал, истомленный морально своей инвалидностью, он целый день лежал на кровати и читал книги. А когда дед умер, и мы с мамой начали уже самостоятельно выращивать помидоры для продажи на рынке, я должен был, как и Василий Розанов, каждый вечер поливать эти помидоры, минимум – 40 ведер в день, а иногда и все 60. И только летом, на несколько недель, когда дед Леонид Дзегузе, отец моего отца, забирал меня к себе на Нежинскую улицу, я освобождался от необходимости поливать помидоры. Но и тут через некоторое время я уже уставал. Дед, чекист времен гражданской войны, тогда он еще был директором музея мореплавания в Водном институте, заставлял меня учить стихи своего друга Лухманова, который был капитаном знаменитого парусника «Товарищ». И я был вынужден, когда они обедали, декламировать эти стихи, радуя деда и его друга. Я был бесконечно счастлив, когда дед Леонид меня отпускал на Пролетарский бульвар, и я мог каждое утро ходить на море.
вернуться28
Цит. по: Николюкин А. Розанов. С. 22.