Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 8



Король смертельно враждовал с папством, и по его предложению Валла написал трактат, доказывавший подложность Константинова Дара – завещания императора Константина, якобы утверждавшего права папы на Рим. Лоренцо Валла обратил внимание на исторические нелепости в этом завещании и его филологическую несостоятельность: ошибки в языке и ритуальных формулах настолько подрывают достоинство императора, что либо мы должны признать его подделкой, либо оскорбить в лице этого императора всех доблестных властителей. Валла доказал и неподлинность других древних книг: «Риторика к Гереннию», которую Средние века приписали Цицерону, оказалась шпаргалкой, а не высоким трактатом великого ритора, а сочинения Дионисия Ареопагита, чтимые церковью как источник образов иного мира, стали выглядеть как нагромождение напыщенных нелепостей и лишних слов. В 1444 г. папская инквизиция завела на него дело, за то, что он доказал, что Апостольский Символ веры написан позже апостолов – что он результат позднейшей политики, а не первохристианского вдохновения, но король смог употребить свои рычаги для примирения своего и Лоренцо с папством.

В 1448 г. Лоренцо Валла вновь переезжает на малую родину, в Рим, становится преподавателем риторики для будущего духовенства и одновременно работает апостолическим секретарем, а для дополнительного дохода делается каноником Латеранской базилики. Будучи, с нашей точки зрения, больше чем священником, именно знатоком и организатором церковного дела, он стремился стать просто священником, чтобы узаконить высшим законом всю свою жизнь и деятельность, чтобы запечатать печатью глубокомысленного литургического безмолвия сокровище своей говорливости. Ради этой цели, хотя у него в Риме была жена и трое детей, он не вступал с ней в брак, и дети так и остались юридически незаконнорожденными. Враг юристов и юридических условностей, он, может быть, старался не придавать последнему обстоятельству то значение, которое придаём ему мы, но вряд ли глубокая тоска не пронзала сердце моралиста, несмотря на все эпикурейское доверие случайности. В Латеранской базилике, под сводами которой он не раз испытывал боль и постигал радость, он и погребён, и назван в надгробной надписи «учёнейшим мужем».

Лоренцо Валла, проживший лишь полвека, оставил человечеству библиотеку собственноручно написанных книг. Самая масштабная из них называется «О красотах латинской речи» – она наследует античным каталогам общих мест для ораторов и средневековым наставлениям для проповедников: ораторы и проповедники читали такие книги, чтобы лучше импровизировать, вспоминая сразу подходящие примеры из литературы и жизни. Но Валла составляет много большее: настоящий толковый словарь, в котором показывает, что за каждым латинским словом стоят целые речи, целые сцены, целые произведения. Когда романтики утверждали, что «язык есть исповедь народа» или что поэт выражает дух языка, они не догадывались, что все их теории – лишь чрезмерно эмоционально пережитое дело Валлы. За один только XV век объемный труд Валлы был переиздан более 30 раз.

Далее, Валла переводил на латынь греческих историков, Геродота и Фукидида, перевёл даже часть «Илиады», и комментировал латинских историков, Ливия и Саллюстия. Ливия он критиковал за небрежную хронологию, а Саллюстия – за непродуманные выражения и неумение отточить свой слог до совершенства. Для нас комментарий, особенно комментарий к историку, это пояснение читателю неизвестного, но Лоренцо рассчитывал на образованного читателя, и поэтому комментарий был для него формой выяснения отношений с переводимым или толкуемым автором, источником просвещенного взгляда на прошлое. Переводя историков, Валла действовал не как историк, ищущий себе место среди традиций исторического повествования, но как энциклопедист, следящий за тем, чтобы читателям стали известны и все факты из прошлого, и стратегии их изложения. Историю Валла считал матерью всех искусств – живописцы пишут исторические события, музыканты заставляют вспоминать прошлое, и даже поэты хотят повествовать о самом лучшем, что было. Так Валла предвосхитил романтическое представление о «духе эпохи», хранимом совокупными усилиями всех искусств. Валла написал и историю деяний Фердинанда Арагонского, отца его покровителя, но это скорее развёрнутая хвалебная речь, чем история в нашем смысле, хотя и дотошная в утверждении добрых нравственных качеств героя.

Наконец, ещё одно важное сочинение Лоренцо Валлы – «Перекапывание всей диалектики и философии», первый опыт создания философии на основании здравого смысла, а не соотношения понятий и опыта. Валла исходил из того, что правильная речь формирует правильный опыт, поэтому философскую систему нужно строить предельно экономно – Аристотеля он винил в избытке воображения. Аристотель любит абстрагировать, Валла любит не то чтобы приземлять, хотя он по названию труда и копает землю, но смотреть, каких понятий достаточно, чтобы возделать землю ума.

Скажем немного о сочинениях, вошедших в эту книгу. «Об истинном и ложном благе» – диалог стоика, эпикурейца и христианина, в котором нет окончательного решения, кто прав, а кто нет. Но зато есть новое понимание блага: благо – не естественная цель природы, но способность природы быть убедительной даже для самого недоверчивого человека. Риторика оказывается более надежным критерием нравственности, чем старые обычаи – и такой подход вызывал ненависть других гуманистов, которые отводили риторике роль простого политического или образовательного инструмента. Гуманисты боялись пересматривать философию, но просто либо одобряли ее, либо презирали, и игра Валлы с философией на ее поле воспринималась как самый дерзкий вызов, как подрыв легальности самого гуманизма как филологического движения под покровом мудрости.

«О свободе воли» – ключевое сочинение для понимания будущей Реформации: если бы Валла не был слишком искренним филологом, но имел бы вкус шатать троны так, как он подрывал позиции участников своих диалогов, он, а не Лютер, стал бы вождем Реформации. Но Лютер отрицал свободу воли, утверждая, что наш ум не может догнать даже движения нашего чувства, не то что настичь волю Божию. Человек не свободен, по Лютеру, и только умение человека не впасть при этом в отчаяние говорит о его богоподобии. У Валлы было наоборот: человек всегда свободен потому, что всегда делает выбор между добром и злом, и чем больше отягощён этим выбором, тем решительнее он должен его сделать. Любая решимость сопряжена с наслаждением, иначе это просто срыв и истерика, как сказали бы мы на современном психологическом языке, – именно в этом, а не в искании дополнительных наслаждений и было эпикурейство Валлы.

Валла не любил стихов, но надеемся, он простит нас через века, если мы посвятим ему дистихи собственного сочинения:



Александр Марков,

профессор РГГУ и ВлГУ

10 ноября 2017, Чикаго

Об истинном и ложном благе

Книга первая

(1) Начиная разговор о предмете истинного и ложного блага1 (о чем толкуют эти три книги), я решил скорее всего следовать такому разделению с тем, чтобы мы верили, что существует лишь два блага – одно в этой жизни, другое – в будущей. О том и другом из них нам необходимо будет рассудить, но так, чтобы стало видно, как от первого мы сделали некий шаг ко второму. Ибо вся наша речь ведет к этому второму, которого мы достигаем, как исстари завещано, с помощью двух вещей – религии и добродетели. Но о религии говорить [у меня] нет намерения, ее достаточно широко обсуждали другие, особенно Лактанций и Августин, один из которых, будучи первым, очевидно, превосходнее опровергал ложные религии, другой – утверждал истинную2. (2) У меня же появилось желание довести до конца [разговор] об истинных добродетелях, с помощью которых мы подымаемся к истинному благу. Для чего? Разве, к примеру, те двое, о которых я упомянул, не разъяснили этот вопрос обстоятельно? Напротив, обстоятельно [разъяснили], насколько лично я [это] понимаю. Но что делать с извращенными умами, которые увиливают и противятся очевидным доводам и не позволяют увлечь себя истиной? Тогда для чего же? Неужели я беру на себя столь много: обещаю, что сам увлеку тех виляющих и противящихся истине? Вовсе нет! Но хотелось подражать врачам: те, видя, что больные отвергают некоторые целебные средства, не понуждают принимать их, но применяют другие, которые, как они полагают, не будут отвергнуты. Так часто случается, что менее сильнодействующие [лекарства], вовремя [данные], больше способствуют здоровью. Сейчас это ко мне относится. В самом деле, те, кто с презрением отвергает лекарства знаменитых врачей, может быть, примут мои. (3) Каковы же эти мои лекарства? Я назову [их], однако прежде укажу, кто больные3. Они довольно многочисленны, и, что позорнее, они ученые [люди], при их беседах я сам часто присутствовал: они вопрошают и ищут причину, почему многие из древних, а также современников, кто Бога либо не знал, либо не почитал так, как мы, не только не приняты, говорят они, в Небесный град, но даже ввергнуты в адский мрак. Разве столь высокая их нравственность, говорят они, их справедливость, верность, непорочность и сонм прочих добродетелей не могут ни в чем помочь им, чтобы не сосуществовали они вместе с преступниками, нечестивцами, злодеями и не ввергались в вечные мучения? Они – о нечестивый голос! – были в добродетелях и мудрости не ниже, чем многие, которых мы называем святыми и блаженными! (4) Стыдно перечислять, кого и кому они предпочитают. Приводят многих философов, многих из тех, о ком философы и писатели говорили, к чистейшей жизни которых, считают они, едва ли возможно что-то добавить. Зачем много говорить? Они подражают тем, кого хвалят, и одновременно – что менее всего следует терпеть – они старательнейшим образом склоняют к своему мнению, чтобы не сказать, безумию, других. Что это иное, спрашивается, нежели допускать, что Христос приходил на землю даром, а вернее, признавать, что не приходил? Не терпя такое бесчестие и оскорбление, причиняемые Христову имени, я задумал этих людей укротить либо исцелить. И поскольку свидетельства наших предков, к тому же очень веские, не вполне принимаются [во внимание], я обдумал некий новый прием, и раз те, о ком я сказал, столь много воздают древности (говорю о древности язычников), что уверяют, будто те [язычники] наделены всеми добродетелями, я, напротив, докажу с помощью доводов не наших, но самих философов, что язычество ничего не делало добродетельно, ничего правильно. (5) Поистине, это труд большой и тяжелый и, пожалуй, более дерзновенный, чем какой-либо из предшествующих. Действительно, я не знаю никого из писателей, кто обещал показать, что не только афиняне, римляне и прочие, кого превозносят высшими похвалами, но даже сами наставники в добродетелях, были очень далеки как от свершения их, так и от их понимания. Сознаюсь, что, забыв о своей слабости и загоревшись рвением защищать наше общее дело, т. е. христианское, я не заметил, насколько тяжкое бремя взял на себя, и думал только о том, что все, что мы предпринимаем, дабы это осуществить, не от нас зависит, а от Бога. Разве не менее всего приходится уповать на то, что юноша, еще не новобранец, одолеет воина, закаленного в сражениях с молодых лет и, безусловно, храбрейшего среди двухсот тысяч [воинов]? Однако именно Давид обезглавил филистимлянина Голиафа4. Чему более надо удивляться, как тому, что Другой [человек] такого же возраста обратил в бегство тех же филистимлян, с которыми не дерзал начать сражение даже весь Израиль? Но это был [именно] Ионафан5. (6) Итак, прекратим удивляться и считать это трудным. Юноши сражались щитом веры и мечом, который есть слово Божье6: те, кто защищен этим оружием, всегда выходят победителями. Поэтому, если мне, кто пойдет на поле [битвы] и будет сражаться во славу Христа, сам Иисус даст щит веры и протянет тот меч, то о чем мы будем помышлять, если не о стяжании победы? И подобно тому, как один из тех юношей, кого я только что назвал, использовал меч, вырванный у врага, чтобы убить его, а другой вынудил своих противников обнажить мечи друг против друга, так и мы возложим добрые надежды и вообразим, что иноплеменников, т. е. философов, частично уничтожаем их мечом, частично побуждаем к междоусобной войне и взаимной погибели, и все это будет при содействии нашей веры, если таковая есть в нас, и слова Божьего. (7) Но вернусь к делу. Тогда как стоики решительнее всех защищают высокую нравственность, добродетель (honestas)7, нам кажется достаточным выступить против этих врагов, воспользовавшись защитой эпикурейцев. Почему я намерен это сделать, отвечу позже. И хотя к опровержению и сокрушению школы стоиков относятся все книги, однако первая показывает, что наслаждение (voluptas) является единственным благом, вторая – что высокая нравственность философов не является даже благом, третья определяет истинное и ложное благо. В ней будет уместно как можно ярче сложить, так сказать, похвальное слово о рае, чтобы призвать души слушателей, в меру моих возможностей, к надежде на истинное благо. (8) И к тому же эта книга имеет сообразно с самой темой некое достоинство. К предыдущим книгам, и особенно к первой, примешано нечто, располагающее к веселью и, можно сказать, [нечто] вольное; этого моего поступка тот не осудит, кто и обстоятельство дела обдумает, и обоснование моего замысла выслушает. Что касается сути дела, то что более чуждо защите наслаждения, чем речь мрачная и суровая; говоря в защиту эпикурейцев, вести себя как стоик? Ввиду этого надлежало изменить этот суровый, страстный, вдохновенный стиль речи, которым я пользуюсь во многих местах, на более веселый и более радостный стиль. И поистине, в услаждении – большая сила оратора. (9) Это сделано также с намерением (если говорить теперь о замысле) сильнее изобличить древних, которые имели любую иную религию, а не нашу. Мы ведь не только предпочитаем эпикурейцев, людей отверженных и презренных, стражам честного, но также доказываем, что эти самые приверженцы мудрости следовали не добродетели [virtue], но тени добродетели, не высокой нравственности, но призраку [ее], не долгу, но пороку, не мудрости, но безумию и что они лучше бы поступили, отдаваясь наслаждению, если [еще] не отдались. А говорящими об этом предмете мы делаем самых красноречивых и весьма дружественных нам мужей, каждому из которых мы поручили [приписали] речь в соответствии с достоинством личности и подобную той, которую он произнес в предыдущие дни.