Страница 3 из 8
*****
На улицах шастало множество кошек разных расцветок. Но, словно почувствовав значимость момента, они жались к стенам римских домов.
«Сами по себе гуляют!», – зачем-то подумал Филипп.
Внезапно из перпендикулярного переулка метнулась, испугавшись чего-то, чёрное мяукало: перебежало дорогу прямо перед жеребком императора.
Конь не обратил на мелкое животное никакого внимания, продолжив свой путь, а Филипп занервничал.
– Не страшитесь, мой государь! – подсуетился успокоить своего повелителя один из оказавшихся рядом императорских наушников. – У римлян нет такой суеверной приметы!
– Какой «такой»?
– Как у варваров!
– Ааа… И чего этим тварям дома не сидится? – пробурчал Филипп.
– У римских кошек нет дома!
– Как так?
– Они не являются домашними животными! Кошки – существа свободные! Они любят вольность и в Риме на каждом шагу…
Араб или… просто голый? Король или император?
«Там, где остров на взморье,
У брегов каменистых,
Поднялись над водою жемчужные травы морские…
И когда наступает прилив и от глаз их скрывает,
Как о них я тогда безутешно тоскую!..»
Ямабэ Акахито
Конь внезапно остановился и заплясал на одном месте. Сам: никто его не шпынял, не подначивал, не пугал, а император узду, рвущую в кровь рот животного, к своему животу не подтягивал.
Выпрямив спину, выпятив грудь колесом и привстав на стременах, Филипп Араб изобразил императорское величие и теперь резко побеспокоил жеребца: ткнул пятками в его бока. Вперёд! Но арабский скакун то ли изменил, то ли проявил норов и уже стоял (на своём), как вкопанный, словно чего-то ждал. Какого-то знака или сигнала. Человечьего или Божественного участия. Вещий конь?
Вдруг кто-то, кажется, маленький мальчик, воскликнул:
– А король-то голый!
Император чуть не задохнулся. То ли от животной ярости из-за наглости неблагодарного ребёнка, то ли от дикого внутреннего хохота. Горбатая спинка носа да и весь выступающий профиль южанина очертились ещё чётче, резче, ярче и выпуклее: это увидели все, даже те, кто прежде не римских черт государева лица не замечал. Даже те, кому всё это было глубоко без разницы, по барабану, до фонаря или до лампочки. Филипп успел подумать: «Когда придворный скульптор придёт ваять мой бюст, надо не забыть подсказать ему, чтобы мой нос в граните или мраморе не обратился крючком для ловли мелкой рыбёшки! Одно из двух: или нос прямой, или рыба крупная! Так или сяк! Либо то, либо другое! Однозначность! Никаких парадоксов или сидения на двух стульях!.. Только трон! Я император!»
Мерин под седоком вдруг встал на дыбы, потом на все четыре копыта и… тронулся, но не умом, а шагом: его опять никто не шпынял, не подначивал и не пугал.
Из толпы прозвучал то ли повтор, то ли напоминание:
– А король-то голый!
В гробовой тишине теперь уже кто-то явно повзрослей грубоватым… тенором поправил запальчивого и несмышлёного мальца:
– Короли бывают только у северных варваров… у германцев… Наш владыка не такой! Он чтит традиции! Он истый ромей! Хлеба и зрелищ!!!
– Хлеба и зрелищ!!! – поддержали тенора толщи римского народа.
Филипп словно впал в ступор, в прострацию, растерялся и, будучи в шоке, не отреагировал то ли на тонкий намёк, то ли на толстую обстоятельную подсказку, то ли на прямой призыв к нему прислушаться и услышать базовые народные чаяния.
– Император – араб! – опять воскликнул кто-то, кто, конечно же, был тем самым маленьким мальчиком. Или некто своими истиной и глаголом маскировался под уста и голос ребёнка и жёг сердца людей.
В одно мгновенье в державе назрел римский бунт, бессмысленный и беспощадный. Толпа – она ведь непредсказуемая стихия и извечно готова вырывать корни зла уже только потому, что они питательные и сладкие.
Император поднял руку вверх.
Галдёж людских масс стих.
*****
– Даже у самого плохого дитя всегда можно найти что-то хорошее, если его отыскать и тщательно обыскать. И в первую очередь – его родителей! Предки за потомка ответственны – плохо воспитывали! Это совсем не тот случай, когда сын – за отца..! – собирая в кулак всю свою арабскую храбрость и волю, повелел римский владыка, хотя в его голове заводопадили шальные мысли: «Неужели же это всё? Неужели мне пришёл конец? Так вот где таилась погибель моя – мне смертью малец угрожает! А ведь у меня было планов громадьё! Целое Средиземное море! Эх! Ни перед сенатом выступить не успел, ни диадему поносить, ни скипетр в руке подержать, ни на троне в курии Юлия посидеть!»
…Возмутителя спокойствия не нашли – иголкой в стоге сена оказался малец. Да и был ли вообще тот мальчик? Поскольку наглость цвета детской неожиданности больше не повторялась, императору доложили, что заговор раскрыт, все мятежники числом превеликим схвачены и наказаны будут не обыском, но распятием на крестах, как это бывало в старые добрые времена: при Нероне, Домициане и Траяне. Или же во времена не столь давние и с высоты дня сегодняшнего хорошо обозримые: при Септимии Севере.
– Panem et circenses! Хлеба и зрелищ!!! – уже более слаженно, настойчиво и грозно потребовал народ, помнивший Ювенала, автора этих бессмертных строк, поэт ведь в Риме больше, чем поэт: всегда так было, есть и будет!
Римская нация, словно чёрной тучей, надвинулась на новую, если не укрепившуюся на своём Олимпе, вертикаль власти.
До императора, наконец-то, дошло: он вспомнил, что где-то далёко на озере Чад изысканный бродит жираф.
«Я вовсе не длинношеее животное! Для начала откуплюсь от черни дармовой жратвой, раз она привыкла к халве… эээ… к халяве и клянчит-попрошайничает! Ах, да – традиция, которую надо чтить!» – подумал Филипп Араб и тут же, не отходя от кассы, отдал недвусмысленный приказ изъять из державных и частных закромов не только чёрный хлеб самого низшего пошиба (panis plebeius), как раз и предназначенный для бесплатной раздачи римской бедноте и голытьбе, и даже не только абы какой белый хлеб второго и третьего сортов (panis secundarius), но и белый высшего качества (panis candidus) – тот, которым питались избалованные и изнеженные римские верхи.
– Да-да! Всё отовсюду реквизировать и раздать моему народу! Выполнять! – повелел Филипп. – Государство – это я, а потому частникам и инвесторам, сейчас вкладывающим в социальные проекты, всё потом возмещу деньгами из державной казны, никого сестерцием не обижу… лишним сестерцием! Надеюсь, мои предшественники не успели пустить всю казну на ветер или по миру! Если не успели, то всем всё компенсирую!.. Я знаю, что при Юлии Цезаре в Риме было… эээ… много пекарен… ну, не столь много, сколь будет при мне… с сего момента и вовеки веков!
К императору на интеллектуальную подмогу тут же ринулся и к его уху прильнул штатный знаток-наушник.
– При Юлии Цезаре в Риме было двести тысяч пекарен! – выслушав шепоток, ещё громче огласил римский властитель.
Уста наушника опять слились воедино с ушной раковиной римского государя, словно эти губы и ухо с детства были неразлучными друзьями.
Император внимательно выслушал знатока и шлёпнул его по губам: мол, чересчур-то не зарывайся, парень, не заговаривайся и государево ухо без нужды не кусай!
– Двести пятьдесят пекарен! То бишь к двум сотням надо прибавить пять десятков, но без тысяч! – поправился Филипп и, выдержав паузу, как ни в чём не бывало продолжил: – Слушайте меня, свободные граждане Рима! Слушайте и не говорите, что не слышали! При моём благословенном правлении выпекать хлеб в столице будет пятьсот пекарен… или пятьсот тысяч! Статистика сроду не лгала: ни в один из веков: так было, так есть и так будет!
Десятки и сотни глашатаев, прибывших вместе с императором с азиатского Востока, эхом разнесли эту весть по всему Риму: уже никто не разобрал, да и значения не имело, на вульгаризированной ли латыни или на чистой державной мове.