Страница 10 из 26
Мауд мылась, я кормила Маню обедом.
– Из всех твоих старушек эта казалась самой нормальной, – сказала Маня, уминая борщ за обе щеки. – Но и самая нормальная не того, – покрутила она пальцем у виска.
– А разве это не ты писала сама себе записки от мальчиков и прятала их в железную коробочку из-под монпансье? «Маня, я тебя люблю, завтра поцелую». Твоя тайна умещалась в коробочке, а Мауд пришлось купить несгораемый шкаф.
Маня отпросилась в гости к подружке, а я вернулась к заваленному бумагами столу, распечатала мелким шрифтом два длиннющих текста. Один про подругу мамы Мауд, одинокую старую деву Лоли Шпрингер, у которой были щуплая и очень нервная мать и старый седобородый отец в пенсне, больной душевно и физически. Когда-то Лоли была юной и играла в теннис, эта единственная фотография со времен молодости ее родителей хранилась у Мауд. В 1941 году родители отправили Мауд к Лоли – доводить до совершенства разговорный немецкий, – что они себе думали, осталось неясным, но ей пришлось отдаться в руки синему чулку, тщедушной женщине в очках и в заношенной трикотажной робе до пят. От Лоли пахло одиночеством, и этот запах застрял в ноздрях Мауд. Лоли расстреляли в Барановичах в июне 1942 года, а ее родителей уничтожили в газовой камере Освенцима в октябре того же года.
Густа и Рут Зборовиц, Густа Штайнер, 1939. Архив Е. Макаровой.
Другой рассказ был о Густе, двоюродном брате Мауд, и его отце, овдовевшем Йозефе, которому пришлось растить сына, чтоб вдвоем с ним погибнуть в Барановичах.
– А как ты думаешь, самоубийцу в Зал имен примут?
Мауд вернулась из душа чистенькая, мытенькая, нашла в куче бумаг отца.
– Посмотри на него! Франт, каких свет не видел, и вот что сотворил… Вырезай его сама.
Вырезала. Оставила его без ног и без тросточки, но и так он в квадратик не уместился. Пришлось отрезать низ пиджака. Приклеили, тютелька в тютельку.
– Теперь Густа, – памятуя о разрушительном действии влаги, Мауд держала наготове носовой платок. – Смотри, какой толстяк! Похудел бы – стал бы сердцеедом… Видно по чертам лица – глаза большие, карие, кудри густые, цыганские, носик вздернут… Мы были не разлей вода. Вместе играли, гуляли, проказничали, но и вели умные беседы. Летом, по воскресеньям, я спозаранку заявлялась в волшебный дом неподалеку от замка. Дядя Йозеф с моим прадедушкой купили его, когда выбрались из еврейского квартала. В подвале располагалась кожевенная лавка. О, этот запах! И по сей день упоительный запах кожевенной фабрики или просто сапожной мастерской переносит меня в далекое и, наверное, самое счастливое время…
Густа, где он постарше и расчесан на косой пробор, легко отрезался от Йозефа с огромным лбом в тройке и при галстуке – на фотографии они едва касались лбами.
– Оттуда мы шли в далекий лес, гуляли, собирали ягоды, грибы и полевые цветы. Дядя Йозеф разводил костер. Зимой, по воскресеньям, я ходила к бабушке обедать. Еда была вкусной, а бабушка очень ласковой. Потом Густа спускался к нам, и мы или играли в какую-нибудь игру, или тренькали на большом дедушкином рояле, или отправлялись кататься на санках. В Терезине я совершенно случайно столкнулась с Густой, он подарил мне конфету, всамделишную. Наверняка он берег ее для себя. Такие вещи в гетто не водились. Я не знала, что вижу его в последний раз. Не знала, что они с дядей Йозефом получили повестку, все произошло молниеносно.
Мауд слово в слово пересказала текст, который я только что прилепила к анкете, и ненадолго умолкла.
– У тебя ведь тоже есть свои истории, а ты занимаешься чужими.
– Это проще.
– Где они в тебе умещаются?
Я указала на стеллаж с папками.
– А меня ты где хранишь?
– Видишь, «Дети Терезина», четвертый том?
– Да. А почему я в четвертом?
– Там те, кто выжил.
Вырезали и приклеили бабушку в молодости с двухэтажной прической, крепенького юного дедушку с воротничком под горлышко.
– Они жили на первом этаже, в самой большой и самой красивой квартире, а Густа с Йозефом занимали второй этаж. Я любила навещать бабушку. Она ничего от меня не требовала, никогда меня не ругала, одним словом, чистая радость.
Вырезали и приклеили любимую подругу Рут, писаную красавицу с волнистыми волосами, вырезали из сонма подруг каждую в отдельности, – не все, прямо скажем, красавицы, – но все убитые… Вырезали почетных граждан еврейской общины города, – Мауд помнила, кто в их синагоге на какой скамье сидел, соседей по дому, еще каких-то дальних родственников…
Поздним вечером на столе образовалась стопка высотой в полметра, а вокруг стола и под ним – ковер из обрезков. Ползая на четвереньках, Мауд подбирала неповрежденных, всех, даже тех, у кого отрезаны край шляпы или пара кудрей. Не может она выкинуть живых людей на помойку.
Утром мы поехали в Яд Вашем. В Зале имен было приемное окошко. «Вся память» в него не влезет, только по частям. Чтобы ускорить процесс, я позвала приятеля, научного сотрудника данного заведения. Мауд сдала ему на руки «всю память», спросила про место хранения.
– В принципе, каждому документу присваивается инвентарный номер, – объяснил ей мой приятель, – под этим номером он проходит сканирование, после чего помещается в базу данных. Оригиналы хранятся по шифру уложения.
– Я хочу видеть конкретное место.
– К сожалению, вход туда разрешен только сотрудникам.
– Но Лена ведь тоже здесь работает, – не отступала Мауд.
– Искусство – это другой департамент.
Пришлось звонить начальству. Позволило.
Мы попали в святая святых памяти. Полутемное помещение со стеллажами в десятки рядов, казалось, не имело ни конца ни края.
– Где будут лежать мои? – спросила Мауд.
– Здесь. Но не сразу. После обработки.
– Где производится обработка?
– В приемке.
– Где приемка?
– У окошка.
– Так зачем же мы отдали их вам?
– Чтобы я передал дежурному сотруднику.
– Где он?
– Это Катрин, девушка в окошке.
Мы вернулись к приемке с тыльной стороны.
Мизансцена со святая святых оказалась лишней, но Мауд была довольна – теперь она знает, где физически обитает память о каждом из шести миллионов. Катрин пересчитала анкеты. Их оказалось шестьдесят семь.
– Всего? – удивилась Мауд.
Катрин пересчитала снова, из уважения к пережившей Катастрофу. Шестьдесят семь.
– Ничего, что некоторые без фотографии, а некоторые с рисунком вместо фотографии? – спросила Мауд.
Разумеется, важна правдивая информация. Но это – не к Катрин. Ее дело – заполнить карту подателя и выдать квитанцию о приеме.
Вышли из Зала памяти налегке. Куда там!
– Думала, сдам и все… Нет! Они все равно тут, – постучала Мауд пальцем в седой висок.
Мы поднялись в гору и сели на автобус. Трамваев в Иерусалиме тогда не то что не было, о них даже не помышляли. Сейчас от Яд Вашем до центральной автостанции мы бы добрались за семь минут, а тогда приходилось кружить вокруг города.
Всю дорогу Мауд нудила: «Забыли сдать твоего дядю, не заполнили анкету на Ханичку Эпштейн. Да, она была не совсем в своем уме, в одиннадцать лет писала в постель. Но ведь ее убили! Могли бы и о ней сказать. Конечно, не то что она была ненормальной и писала в постель… Еще была такая Бедржишка Мендик, из двадцать третьей комнаты. Темная, неряшливая, может, даже умственно отсталая, несчастный туповатый дьяволенок… Но ведь и ее сожгли… Я бессовестная, раз помню такие гадости. Хорошо, что нашлась Рене… Сколько стоил разговор? Точно не меньше пятидесяти шекелей. А твоя работа?»
Я молчала. Мауд искала, к чему бы прицепиться, и в конце концов вцепилась зубами в носовой платок.
– Я тебя обманула, – процедила она сквозь зубы, прикрыла ладонью рот и умолкла до конечной остановки.