Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 10



«Но мне как будто казалось временами, что я вижу, в какой-то странной и невозможной форме, эту бесконечную силу, это глухое, темное и немое существо. Я помню, что кто-то будто бы повел меня за руку, со свечкой в руках, показал мне какого-то огромного и отвратительного тарантула и стал уверять меня, что это то самое темное, глухое и всесильное существо, и смеялся над моим негодованием. /…/

Окончательному решению способствовала, стало быть, не логика, не логическое убеждение, а отвращение. Нельзя оставаться в жизни, которая принимает такие странные, обижающие меня формы. Это приведение меня унизило. Я не в силах подчиняться темной силе, принимающей вид тарантула»[5].

Зеркало и гробница

«Гроб Господень» – невообразимое место. И, тем не менее, о нем все известно: «Погребальные гроты, если они предназначались лишь для одного трупа, состояли из небольшого покоя, в глубине которого место для тела устраивалось в виде выступа, или ниши, высеченной в стене и увенчанной аркою. Так как такого рода гроты устраивались с нависшей стороны утеса, то вход в них находился на уровне земли; вместо двери вход обыкновенно заваливали большим тяжелым камнем. В такой пещере и положили тело Иисуса; к входу в нее прикатили камень и условились вернуться для более полного погребения»[6]. Картина может предстать в качестве исторически объективного документа, якобы она отражает то, что действительно было. В картине есть и одно скрытое отношение к реальности, в конечном счете нарушающее правдоподобие того, что изображается. Действительно, художник воображает себе то, чего никогда никто не видел и в тот момент времени, когда доступ к нему был закрыт. «Мертвое тело Христа», образец живописи Гольбейна-мл., является неким символом события (Воскресения), и зеркалом (Реального), т. е. изображением определенного эпизода из христианской истории – События, которое было… Картина – зеркало, так как в ней узнают отображение Христа, как если бы его смерть смогла проявиться на отражающей поверхности стальной пластины, подобно фотографическому снимку или зеркальному отражению. Именно благодаря механистичности отображения стало возможным физическое присутствие, прямо перед зрителем, мертвого тела Христа. Другой Иисус Христос, Христос воскресающий, исчезает, оставляя после себя вот это, отпавшее от Него мертвое тело, словно никакого Воскресения не было и не могло быть, а была лишь человеческая смерть на кресте. Вот очаг неверия. И если есть зеркало, то нет Христа, ведь не может быть зеркала для События, сменяющего в один миг все в целом состояние мира. Христос воскресший, но его воскресение не могло быть отражено в зеркальном отблике. Порядок следующий: картина/зеркало (реального) – мертвое тело Христа – непредставимое (Событие/Воскресение). Мертвое делает отображение реалистическим, тем самым придает образу ценность исторического факта, но не События. Священное распадается на фрагменты обыденного. Зеркало в литературе Достоевского играет роль негативную: подтверждает резкое несоответствие внутреннего образа души внешнему облику и выражению. Зеркало как разрыв личной идентичности. Другими словами, зеркало (или то, что может быть им) не метафора души, ни условие самопознания или развития сознания, а некое безусловное свидетельство реальности происшедшего. Для Достоевского всякое точное изображения человеческого тела и форм телесности не может не привести в конечном счете к утрате веры и уважения к нравственному Закону. Нет ли в литературе Достоевского неявного, неосознаваемого европейского реформационного импульса (чуждого православному), неявного включения древнего запрета изображать Бога? Не иконоборец ли он?[7] Не отрицает ли он в силу влияния, которое оказывает на его мысль образ «Мертвое Тело Христа», практику перевода визуальных знаков и символов в вербальные (достаточно вспомнить о «тайне», «чуде» и «авторитете» из Легенды о великом инквизиторе)? Именно инквизитор пытается отговорить таинственно Посетителя (Христа) от Второго Пришествия, от опасности быть поглощенным Его же собственным земным образом, давно растиражированным, обедненным, ставшим «мертвым», чье истинное назначение так и не понято людьми, утратившими веру, полагая, что именно он, Великий инквизитор, защищает образ Христа от его профанации в требованиях и надеждах толпы. Не предстает ли Великий Инквизитор последним хранителем Образа, ведь он управляет неизобразимым, без чего вера в Спасение не имела бы смысла?

Бог-эпилептик

Но Достоевский ставит все новые вопросы, усиливающие сомнения в вере. Не был ли Христос-Спаситель просто эпилептиком? Ведь его предсмертный крик удивительно схож с криком эпилептика, достигающего пароксизма в припадке, и как будто об этом же говорят свидетели «казни»:

«– Что ж, это чудо? – спрашивает Умецкая. – Конечно, чудо, а впрочем…

– Что?

– Был, впрочем, ужасный крик.

– Какой?

– Элой! Элой!

– Так это затмнение.

– Не знаю – но это ужасный крик»[8].

И как может быть наделено святостью это бьющееся в припадке тело князя-эпилептика, ведь его невозможно видеть без ужаса и содрогания? «Известно, что припадки эпилепсии, собственно самая падучая, приходят мгновенно. В это мгновение вдруг чрезвычайно искажается лицо, особенно взгляд. Конвульсии и судороги овладевают всем телом и всеми чертами лица. Страшный, невообразимый и ни на что не похожий вопль вырывается из груди; в этом вопле вдруг исчезает все человеческое, и никак невозможно, по крайней мере, очень трудно наблюдателю вообразить и допустить, что это кричит этот же самый человек. Представляется даже, что кричит как бы кто-то другой, находящийся внутри этого человека. Многие, по крайней мере, изъясняли так свое впечатление, на многих же вид человека в падучей производит решительный и невыносимый ужас, имеющий в себе даже нечто мистическое»[9]. Чем, собственно, «мертвое тело» Христа отличается от тела эпилептика, искалеченного божественной силой? Если же эпилепсия – это болезнь священная и для избранных Богом, то ее следует рассматривать как прямое подражание Богу, именно прямое, а не опосредованное. Всякая дерзкая попытка уподобиться Богу достойна жуткой кары. Переживание полного и совершенного счастья в мгновении припадка – свидетельство чудесного соприкосновения с бытием Бога – наказывается глубокой амнезией. Не здесь ли узкие врата в эпилептический рай? Вот почему, возвращаясь из своего очередного путешествия, «святой идиот» князь Мышкин ничего не помнит.



Todtentanz, или ценность трупа

Итак, самоотрицание, заключенное в образе «мертвого Христа», разрушает принципы христианской иконографии. Паскаль говорит нам об иносказании, отвергая всякое изображение События. Ведь если Он мертв и действительно перед нами т р у п, то разве мог бы Он воскреснуть? Другими словами, если мы будем говорить о Воскресения как Чуде и Событии (разом все изменившем в этом мире), то в таком случае любое изображение в чем-то кощунственно. Событие столь удивительное и великое, что никакой художник не в силах его «изобразить», как оно есть в себе. А Событие это, как мы знаем, не повседневное и не вызвано к жизни понятными причинно-следственными обстоятельствами. Между телом, ужасающим своей косностью, признаками распада, и духовным нет никого соответствия, тело всегда направлено против духовного, оно – темница, склеп и тяжесть, а духовное отрицает телесное господство, особенно в православной в аскетике – там оно обретает легкость, возносится …. Мало того, что Христос помещается в нишу, в узкую и тесную гробницу, он еще и мертв. Образ Христа в изображении Гольбейна-мл. лишается сакральной ауры и более не может быть символом чего-то Высшего (того же Воскресения), как, впрочем, и визуальным знаком некой достоверной реальности, толкуемой на основе исторических свидетельств. В противном случае надо признать, что в этой гробнице, где лежит тело Христа и где как будто не должно быть никого, мы находим модель, художника и нас, зрителей. Уж мы-то сможем восстановить историческую память и узнать, как действительно было дело, – оказаться в том же пространстве, в котором находится Иисус Христос, и даже разделить с ним все Его земные муки, включая Его собственную смерть. Могли бы коснуться сводов пещеры, ощутить запах мертвого, разлагающегося тела, увидеть раны и смертный холод, затем возвратиться к самой казни, испытать все муки и гибель, всю боль в таком вот ретроспективном пробеге нашего воображения.

5

Там же. С. 340

6

Эрнст Ренан. Жизнь Иисуса. С.-Петербург, 1906. С. 338.

7

См. например: Ю. Кристева. Силы ужаса: эссе об отвращении. Санкт-Петербург, Алетейя, 2003; J. Kristeva. Holbein’s Dead Christ – Fragments for a History of Human Body. N.-Y.:Zone, 1992. P. 240–269.

8

Это один из диалогов, которые Достоевский хотел ввести в основной текст романа «Идиот». (Ф. М. Достоевский. ПСС. Том 9. («Идиот. Рукописные редакции». Л.: «Наука», 1974. С. 184.)

9

Там же. С. 195.