Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 26

Кончится большая война, папа станет курсантом Армавирского военного авиационного училища лётчиков. Потом он расскажет тебе, что, когда хотелось есть, они с друзьями крутили на перекладине «солнце» и, говорят, помогало. Ещё они летали на учебных самолётах, и у твоего отца это здорово получалось.

Пройдут годы, и он станет вторым после командира военным лётчиком первого класса на весь авиаполк, но и этим не заслужит ни любви, ни даже жалости у суровой родины.

А пока курсанты только собираются в местную больницу на медкомиссию. Гогоча и жеребячась, они войдут в зелёный больничный двор, где твой папа увидит девушку – худую, смешливую, слегка прихрамывающую, с серыми глазами и вьющимися волосами до плеч. И выберет её тебе в мамы. Или она его тебе в папы. Бог весть.

3

Когда ты подрастёшь, бабушка расскажет тебе эту историю.

Её муж, а твой дед был из поповичей, за что сразу же после пролетарской революции был изгнан из университета, быстро всё понял, отрекаться от отца отказался, но переквалифицировался в бухгалтеры.

Надо сказать, что и в этом скромном качестве он продолжал интересовать ГБ, но удивительным образом не попал в лишённую всякой логики предвоенную мясорубку.

Бабушка была его второй женой.

Когда в Армавир вошли немцы, он трудился в бухгалтерии местного консервного заводика. Однажды пришёл домой, расплакался: «Они предложили мне стать директором. Всё, я пропал». Соглашаться было нельзя. Отказываться – тоже.

Он согласился, оттягивая час расплаты. Но этот час пришёл. Советские солдаты подходили к Армавиру. Он не сомневался, что его расстреляют. И ушёл. Думал, может быть утрясётся. Вышло навсегда. С ним ушёл отец маминой подруги Коля Струков с сыном Володей.

Ты приедешь в гости к седому Володе Струкову в Нью-Джерси в девяностом и много чего узнаешь о деде – слабом, вечно сомневающемся, сентиментальном, талантливом, капризном старике со сломанной жизнью, с бойким пером и глазами на мокром месте.

И что тебе в нём сегодня, когда сам уже давно с ярмарки?

«Не расстреливал несчастных по темницам…»

Да нет, какой там. Хотел отсидеться в своей норе, с Наденькой, с хромоножкой-Ирочкой, с маленьким Игорьком-Лёкой. Времена-то сами знаете, какие. Ему было сорок четыре. Твоей маме – одиннадцать. Игорю четыре. Он не знал, что говорить и делать, не был готов к бессмысленному – как на бойне – концу. А его вытащили на совсем не божий свет, раздели на площади, поставили перед стенкой, заставили отвечать на самые трудные, последние вопросы. Кто нашёл в себе силы на них ответить, смело бросайте в деда камень.

Я вижу этот старый, облезлый армавирский дом, покосившийся от бедности, горя, страха и стыда. Белёная мазанка. В нём напуганные голодные люди: бабушка, мама и её брат Лёка.

Бабушка не работает, сидит с детьми. Денег нет. Запасов, накоплений нет. Продуктовых карточек жёнам изменников не полагается. Жёнам изменников вместо карточек полагаются вызовы на допросы в ГБ. Допросы, вопросы, протоколы, угрозы. Оттуда домой, в голодный дом.

Вот в некрашеный ставень стучит робкая рука, пришли соседи-рабочие с консервного завода.

«Ну, хочешь, Надя, мы пойдём, скажем, что и как, что при нём ни одного рабочего немцы не тронули, что не рвался он в директора».

«Нет уж, спасибо на добром слове, не надо, как бы хуже не было».

«Как хочешь. Вот здесь муки немного, ребятам спеки, а мы пойдём».

4

12 сентября 1961 года

Родная моя, дорогая Надя!

Ты напрасно извиняешься за то, что называешь меня не так, как прежде, и за то, что не сразу ответила мне. Я не сержусь на это, да и могу ли я иметь какие-либо претензии к тебе? Спасибо и за то, что ты в состоянии дать мне в теперешних наших условиях, спасибо за то, что сохранила чувства ко мне, спасибо за всё прежнее, спасибо за всё-всё, что ты без остатка отдала мне и семье на протяжении нашей семейной жизни.

……………………………

Ты знаешь, что с самого первого дня как только нас отправили, я аккуратно, часто на клочках бумажки, записывал свои переживания, волнения, слёзы, и считал каждый день, прожитый без вас; каждый день я записывал: «прошло столько-то дней, как я оставил своих родных, дорогих… и т. д.» И вот этих дней стало накопляться всё больше, больше, я писал – прошло сто дней, прошло двести, триста…прошло тысяча… две тысячи…три тысячи…а я продолжал всё так же остро чувствовать страшное непоправимое горе от нашей разлуки.

Казалось часто, что сердце моё настолько переполнено страданием, что оно не выдержит, оно не в состоянии носить в себе такую непомерную тяжесть. А оказалось, выдержало и работает до сих пор, несмотря на то, что и годы уже достаточные подошли, и обстановка вокруг чуждая и совсем чужая.

В дороге мы плохо уживались, мы много раз расходились, потом опять сходились. Ссориться громко мы не ссорились, но когда к моему страшному горю прибавлялись переживания «местные», я не выдерживал, брал свою сумку, всё остальное бросал и…уходил, куда глаза глядят, хотя глаза мои в это время застилались слезами и ничего не видели впереди.

Потом проходило много времени, судьба опять сталкивала нас, мы были вместе, опять расходились, опять встречались.

…………………………………….





А если бы ты знала, как упорно, настойчиво я вынашивал эту мысль – написать, дать знать, что я ещё жив, помню и люблю всех вас. Боялся писать прямо, просил знакомых своих и друзей, кто переписывался со своими родственниками, чтобы те там черкнули вам открыточку обо мне, и каждый раз получал оттуда отказ…

Теперь я – самый счастливый человек в мире, я уже увидел тебя и моих дорогих внуков Сашуню и Юрочку, я имею возможность говорить с вами. Делиться с вами горем своим и радостью. Очень, очень жаль, что произошло это так поздно. Многое, многое можно было бы предотвратить и многое строить совсем иначе. Я мог бы и должен был помогать выводить детей в люди, разделить с тобой хотя бы материальные трудности.

«Снявши голову, по волосам не плачут» – говорит наша русская пословица.

………………………………….

А об Игоре ты напиши больше мне…Маленький он был такой чудный, такой ласковый, такой нежный. Как он всегда был готов помогать мне во всём, как всегда, каждый день встречал меня с Ирочкой на углу, когда я возвращался с работы… Помнишь: «Мамочка, помоли меня!» И вдруг Лёка грубый с тобой, с другими. Я не представляю себе этого, ты извини меня.

Соседка Раиса – да, та самая, дяди Минина жена – научила шить бюстгальтеры и продавать на рынке. Бабушка в сорок четыре не жена и не вдова с двумя детишками на руках начинает новую жизнь.

О чём она думала, искалывая неумелые пальцы? Как соседкам – вдовам в глаза смотреть? Как от худой молвы ребят спрятать? Где Боря? И одной плохо, и ему возвращаться не след – ещё хуже будет.

Чего только не передумаешь в бедном домике на отшибе, у спуска к Кубани. Игорёк где-то стал пропадать, видать, в плохой компании. Вон их сколько, пацанов неприкаянных, кто курит, кто уж и попивает. Завтра опять на рынок, а там думать и зевать некогда.

5

Октябрь 1961 года

Дорогая Надя, солнышко моё, ласточка родная!

Понимаю твоё волнение и сам не избежал тяжёлых переживаний. Всё время, всегда у меня было непреодолимое желание сказать вам о себе, во время тяжёлых переживаний пожаловаться на жизнь, в чрезвычайно редкие минуты просветов поделиться с вами радостью. Только боязнь повредить вам останавливала меня, каждый раз хотел кричать от боли и не мог, не хотел испортить жизнь вам. Первые месяцы разлуки я целыми днями и ночами молился и просил, чтобы мне вернуться домой и быть вместе с вами. Не помогло! А теперь и молиться перестал.

Ты пишешь, что тебе было очень трудно растить, воспитывать, сделать хорошими людьми наших детей. Ты думаешь, я этого не понимаю, ты думаешь, я не преклоняюсь перед твоим постоянным колоссальным напряжением, непосильным трудом и твёрдостью характера. Я знал, я был уверен, что ты сделаешь всё, что в твоих силах, чтобы сохранить себя и свою семью в целости и в порядке. Честь и хвала тебе!

В твоём письме чувствуется какая-то неприязнь ко мне. Ты мне пишешь «Дорогой Борис!» А ты знаешь, ты ведь никогда меня так не называла. Может быть, называла, когда я обижал тебя. Ну, Бог с тобой! Я не в претензии. Заслуживаю большего. И заслуживаю в то же время снисхождения. Много пережил, колоссально много, но об этом не пишу сейчас, напишу в другой раз. Достаточно уже того, что три раза был на операционном столе, резали, и всё только потому, что тяжело работал. Но и это не важно!

Ты спрашиваешь у меня, возможно ли нам увидеться? Несмотря на моё страстное, непреодолимое желание хоть один раз, перед смертью, увидеть всех вас и тогда уже навечно закрыть глаза, несмотря на старость и оставшееся считанное время для жизни, я думаю, что мы не сможем увидеться. Вспоминаю 1936-й, вспоминаю визит за несколько дней до войны и думаю, что мы не сможем увидеться. Можете вы приехать ко мне? Наверное, тоже нет.

Так много должен был написать и ничего не написал. Ласточка, родная моя, ты не сердись на меня. Прости всё, что было, забудь!

Крепко тебя обнимаю, целую, плачу от радости, что могу говорить с тобой.

Твой Борис

19 ноября 1961 года

……………………………

Ты коротенько рассказала о том, как вы жили без меня. Я совершенно ясно представил ваши мытарства, переезды с места на место. Но, как видно, вы никому не были нужны, никто не хотел принимать в вас участия. Вы были обречены тянуть безрадостную, непосильную лямку и тем существовать. И маме, конечно, вся эта тяжесть была не по силам. Не готовилась к этим трудностям мама. Не ожидала она, что к концу войны и дальше потом на много лет будет одна и добытчик, и распределитель, и воспитатель.

Тяжело, очень тяжело пришлось ей, бедной. И, конечно, сколько ни имей в запасе, хватить этого надолго не могло. С самого начала, с первых дней нужда стояла сзади, всегда была начеку. И, когда я перебираю в памяти всё, что мне пришлось пережить за эти долгие годы, я не нахожу ничего, что было бы хоть капельку похоже на ваши трудности, на ваши переживания.

……………………………….

Долго мы и медленно двигались в неизвестность, проезжая в день не больше 30 км. Было зимно, морозно; днём оттаивало, а ночью снова покрывало льдом. Тяжело было лошадям тащить повозку по грязи, и мы по временам шли по обочине.

И вот, предоставленный самому себе, с тяжёлым сердцем, с ничего не видящими от слёз глазами, я шагал по вязкой глубокой грязи, в стороне от дороги. И мне странное пришло в голову желание: вот найти бы кольцо. Оно мне не было нужно. И, если бы я рассказал об этом своей компании, меня подняли бы на смех, сочли бы за сумасшедшего, выругали бы. И о чём бы я ни думал, что бы ни вспоминал, в мыслях опять появлялось это желание.

И уж не помню, на какой день после того, как я свихнулся, я шёл по громадным комьям разбитой дороги, сам увязал чуть ли не по колени в грязи, и вдруг перед собой я увидел кольцо. Оно не было золотое, но широкое, настоящее обручальное кольцо. Я его вытер хорошенько, почистил, одел на палец – как раз впору. Тогда я подошёл к Коле и показал ему свою находку. Он посмотрел, повертел в руках и сказал: «Надо променять на молоко, бутылок пять дадут!» Но я его не променял, а позже оно пропало у меня со всеми моими вещами. Это я вспомнил в связи с твоей чудесной находкой.

…………………………………….

Многое и в моей жизни не ладилось, часто и я бывал в отчаянии, много пришлось голодать, быть в холоде, приближалась зима, а у меня только одни брючишки и одна лёгкая рубашонка, без заработка, без денег, без перспектив. А потом находились добрые люди, пригревали, помогали найти какую-нибудь работу. Пилил и колол дрова, как дядя Лара цеплялся за каждую возможность и находил выход. А душа постоянно болела, всегда думал о вас, мучился от неизвестности.

Твоё единственное письмо в 48 г. и расстроило, и приободрило, а потом гробовое молчание на долгие годы. Теперь я рад и доволен, что разговариваю с вами, дорожу каждым письмом вашим, каждым словом.