Страница 20 из 26
Итак – посылка из Америки в пустыню.
На одной открытке вообще были изображены синички на снегу у кормушки, и было написано «С Рождеством Христовым!», а другая была репродукцией диковинной картины художника Марка Шагала «Я и деревня».
Подсолнечное масло вытекало из невесомой двухфунтовой фляги тонкой золотистой струёй.
В таких флягах пираты из твоих книжек хранили ром и в трудную минуту прихлёбывали прямо из горлышка. Это их бодрило.
Обёрнутые в серебряную фольгу конфеты нежились в бархатных нишах в круглой металлической коробке, которую – уже и пустую – мог отнести на гарнизонную помойку только глупец. Так она была хороша сама по себе.
Армавир говоришь?
39
И тогда родители усадили тебя за стол и сбивчиво рассказали всё.
При этом они выглядели жалко и виновато. Ты испугался, ты понял, что стал большим. Тебе надо платить им за эту их откровенность, а ты не уверен, можешь ли ты и хочешь ли ты. И какой монетой? И где её взять?
Тайна их взрослости оказалась дутой.
До тебя дошло: они такие же, как ты, только большие. Тебя дурили, а ты верил, как маленький зритель ТЮЗа верит, что мальчик Том и мальчик Гек – это мальчики, а на самом деле они – маленькие тёти. Только пищат, как дети.
Какие ещё тайны они скрывают, о чём шепчутся в своих спальнях? О чём ещё они, когда придёт время, тебе поведают – только потому, что далее скрывать будет невозможно?
Ты понял, что незащищён. Никогда ещё они не оправдывались перед тобой.
Они перебивали друг друга, потому что сами для себя ещё ничего не решили про этого деда, потому что до этого они никогда не могли поговорить об этом во весь голос, не опасаясь тебя.
Они говорили друг другу «тише» и «да что ж ты кричишь на весь городок», они не могли остановиться. Они говорили, что он виноват, но он не виноват. Что он несчастен, и мы все будем тоже несчастны, если эта наша непрошенная тайна откроется.
Дородный краснолицый твой дед стал скелетом в шкафу. Доступ в шкаф был закрыт для всех: одноклассников и однокашников, родственников, барышень, друзей. Допуск в этот шкаф нового человека обсуждался всей семьёй. Это стало твоей тайной на тридцать лет.
Ты открывал душу перед другом, но шкаф был заперт, и тебе было стыдно перед другом, ты знал, что врёшь, недоговариваешь. Ты шептал в то или другое девичье ушко разные слова, но створки шкафа были на замке.
Ты распахнёшь их через десять лет на улице Волочаевской в Москве, в кабинете генерал-полковника Андреева, Начальника Военного Института иностранных языков, когда он завопит стариковским фальцетом про то, чтобы тебя – врага и гада – на шаг к границе не вздумали подпускать.
40
А родители всё говорят и говорят, и только бабушка молчит, а ты вдруг понимаешь, что речь идёт не о книжном или киношном персонаже, а о муже, её единственном и неповторимом муже, который провинился перед ней и твоей мамой, и дядей Игорем, и вообще перед всеми людьми, который потерялся, а теперь нашёлся, и никто, по сути, не знает, что с этим делать. А она о нём думает.
А он – он виноват по всем статьям всех кодексов.
Он виноват в том, что его не шлёпнули, что он выжил.
Это из-за него женщины получали похоронки и теряли карточки на хлеб, из-за него мужчины заводили походно-полевых жён и шли на таран, из-за него сдавались в плен, шли в каратели, бежали из концлагерей, чтобы сгинуть без следа в застенках СМЕРШа.
Это он виноват во всех отступлениях, потерях, штрафбатах, окружениях и заградотрядах.
Это из-за него немцы дошли от своей Германии до подмосковных Снегирей.
Всё из-за него.
Ты представляешь себе его голос, ты хочешь увидеть своего деда и её, его смешливую невесту Наденьку, услышать, как она рассказывает своему Бореньке про то, как она вместе с подружками-гимназистками встречала на армавирском вокзале великого князя, как поезд остановился на несколько минут и он вышел на платформу, а гимназистки ликовали и бросали в воздух чепчики.
Ты хочешь увидеть своего деда – высокого, крепкого, надменного, знающего себе цену, гордого человека. И в то же время – обиженного, униженного этой властью, затаившегося, прячущего свою тайну – отца – священника, от которого он, в отличие от брата Виктора, не отрекался, не брал греха на душу.
Они ждали рождения твоей мамы много лет, они хотели её, а она всё никак не рождалась, потом родилась с вывихом сустава, болела, лежала в постели долгими неделями, шесть или семь раз её оперировали, она осталась хромоножкой, но в девках не засиделась, и это после войны, в стране голодных женщин.
Так все мы балансируем на грани быть или не быть. Не быть никогда, не быть совсем. Какая простая гамма.
А ещё через семь лет после мамы родился мальчик, твой дядя. Они назвали его Игорем.
Как ты хотел бы проникнуть в 1940-й год, в этот их последний год без слёз и горя, в этот дом у крутого спуска к Кубани, за забор и за занавески, услышать, как они обсуждают это имя, как спорят, увидеть, как твоя семилетняя хроменькая мама качает его кроватку.
Они будут звать его Лёка, но ты узнаешь об этом только после смерти Игоря в 1989-м году, читая старые письма деда к маме. Ты узнаешь о его смерти, позвонив в Москву на халяву из советской миссии в Потсдаме, где будешь на советских учениях переводить брифинги для натовских наблюдателей.
Ты прилетишь на Чкаловский аэродром из Германии, ты успеешь к кремации и похоронам, но потом могила с урной потеряется.
Вот ты вместе с шестилетним Арканькой лазишь на карачках по 44-му участку Хованского кладбища в начале 1990-го.
Ты думаешь, что учишь своего сына заботиться о могилах, думаешь, что ему это пригодится, а ему не пригодилось.
И вот, наконец, вы находите железку с полустёртым номером его могилы, под ней – урна, там Лёка, там всё, что осталось от Морица.
Через четыре года там же окажется урна с прахом твоей мамы, а ещё через двенадцать лет недалеко будет похоронен твой сын Аркадий с женой Лизой.
41
И вот тогда, когда уйдёт Аркаша и уйдёт его Лиза, когда это уродливое горе оглушит и ослепит тебя, ты безошибочно определишь, ты поймёшь: это Он отобрал у тебя то, что отбирать нельзя, совсем нельзя, ни при каких обстоятельствах нельзя, и как же Он – такой мудрый – этого не понимает, и когда иссякнут слёзы, когда они совсем кончатся, тогда ты задерёшь голову и, уставившись в такое пустое, такое безнадёжно равнодушное небо своими выплаканными, невидящими глазами, прокричишь свои гневные слова, а Он всё будет себе помалкивать, и тогда ты совсем отчаешься и сделаешь ужасную вещь: ты плюнешь в это небо, где Он поселился, в Его небо, которое Он обжил за две тысячи лет, где Он торчит безвылазно целых две тысячи лет, откуда Он поглядывает на дела рук Своих, этот вечный Соглядатай, Всезнайка и Творец нашего горя и слёз, откуда Он смотрит прямо в наши грешные души и определяет наш век, откуда Он не хочет, откуда Он боится спускаться к нам на Землю, потому что здесь ещё есть я и миллионы мне подобных, у которых тоже отобрали то, что отбирать нельзя.
Как странно, что Он делает это.
Тебе будут говорить разные слова про Него, какой Он справедливый да какой Он добрый, как милостив Он да как, любя, пасёт Он суровой рукой грешных агнцев своих, но поздно, тебе уже всё равно, ведь это только слова, а слова – вообще никакие слова – не могут выразить твоё горе, и ты ждёшь, когда Он наберётся храбрости и спустится с неба по золочёной лестнице и предстанет, наконец-то, перед тобой и тебе подобными, вернее, мы предстанем перед Ним, и тогда мы ничего не будем Ему говорить, совсем ничего, только будем молчать и смотреть Ему в глаза, молчать и смотреть, ты ждёшь, когда Он спустится со всем своим небесным воинством, со всеми небесными силами, со всем своим зефирным спецназом, а ты будешь молчать и смотреть Ему в глаза.