Страница 32 из 36
За завтраком Михаил усики белобрысые нафиксатуаренные самодовольно накручивал.
– Теперь, мамаша, меня произвели в сотники за то, что большевизм в корне пресекаю. Со мною очень не разбалуешься, чуть что – и к стенке!
Мать вздохнула:
– А как же, Миша, наши?.. На случай, может, придут они…
– Я, мамаша, как офицер и верный сын тихого Дона, не должен ни с какими родственными связями считаться. Хоть отец, хоть брат родной – все равно передам суду…
– Сыночек!.. Мишенька!.. А я-то как же?.. Всех вас одной грудью кормила, всех одинаково жалко!..
– Без всяких жалостей!.. – Глазами повел строго на сынишку Игнатова. – А этого щенка возьмите от стола, а то я ему, коммунячьему выродку, голову отверну!.. Ишь, смотрит каким волчонком… Вырастет, гаденыш, тоже большевиком будет, как отец!..
На огороде возле Дона полой водой и набухающими почками тополей пахнет. Волны гребенчатые укачивают диких казарок, плетни огорода лижут, обсасывают.
Сажала картофель Пахомычева старуха, двигалась промеж лунок натужисто. Нагнется, и кровь полыхнет в голову, закружит ее тошно. Постоит и сядет. Молча глядит на черные жилы, спутавшиеся на руках узлом замысловатым. Губами ввалившимися шамшит беззвучно.
За плетнем Игнатов сынишка в песке играет.
– Бабуня!
– Аюшки, внучек?
– Поглянь-ка, бабуня, чего вода принесла.
– Чего же она принесла, родимый?
Встала старая, лопату не спеша воткнула, дверцами скрипнула. На отмели ногами к земле – лошадь дохлая лоснится от воды, наискось живот лопнул, а ветерком вонь падальную наносит.
Подошла.
Шею лошадиную мертвые руки человека обняли неотрывно, на левой повод уздечки замотан накрепко, назад голова запрокинута, и волосы на глаза свисли. Глядела, не моргая, как губы, рыбой изъеденные, смеялись, ощеряя мертвый оскал зубов, и упала…
Космами седыми мотая, на четвереньках в воду сползла, голову черную охватила, мычала:
– Гри-ша!.. Сы-но-о-ок!..
За самоотверженную и неустанную работу по искоренению большевизма в пределах Верхне-Донского округа сотник Крамсков Михаил производится в подъесаулы и назначается комендантом при Н-ском военно-полевом суде.
Командующий Северным фронтом:
Дорога обугленная. Конвойные верхами, и их двое. Подошвы в ранах гнойных. В одном белье, покоробленном от крови. По хуторам, по улицам, унизанным людьми, под перекрестными побоями. На другие сутки вечером – хутор родной. Дон и синеющая грядуха меловых гор, словно скученная отара овец. Нагнулся Пахомыч и клок зеленой пшеницы выдернул, губами задвигал трудно:
– Угадываешь, Игнат?.. Наша земля… с Гришей пахали…
Сзади свист плети витой.
– Без разгово-ров!..
Молча, головы угнув, по хутору. Ноги свинцовеют. Мимо частокола, мимо хаты саманной. Глянул Пахомыч на двор, ощетинившийся бурьяном махровитым, и грудь потер там, где колом, бóльным и неловким, растопырилось сердце.
– Батя! Вон мать на гумне…
– Не видит!..
Сзади:
– Молчи, сволочуга!..
Площадь, поросшая пышатками кучерявыми. Правление. Сходка у крыльца.
– Здорово, Пахомыч!.. Никак, землю отвоевывать ходил?
– Он отвоевал уж на кладбище сажень.
– Наука будет старому кобелю!
Палец с ногтем выпуклым, как броня черепахи, Пахомыч поднял, выдавил, судорожно переводя дух:
– Н-но, растаку вашу… Хучь погибнем мы, хучь и добро прахом пойдет, а вам… памятку вложат. Не ваша правда!
Боком подошел к Пахомычу сосед Анисим Макеев, развернулся и молчком, зубы ощерив из рыжей бороды, ударил Пахомыча в голову.
– Бей их!!! – крик сзади.
С звериным сопением сомкнулась немая человеческая волна, папахами красноверхими перекипала, сгрудилась в бешеной возне. Под дробный топот вязко и сочно стряли удары… Но с крыльца правления коршуном сорвался Микишара, клином разбороздил колыхавшуюся толпу. Вырвался в рубахе изорванной, белый, с перекошенным ртом, орал:
– Братцы!.. Фронтовики!.. Не допущай к убийству!.. – Шашку выдернул из ножен, над головой веером развернул сверкающую сталь. – На фронт их нету, так-перетак… А тут убивать могут?!
– Бей Микишару!.. Большункам продался!..
Стеной плотной стали Микишара и восемь фронтовиков, в отпуск пришедших, от толпы отгородили Пахомыча и Игната.
Постояли старики, погомонили и кучками пошли с площади. Смеркалось…
– Хотелось бы ваше г-ешающее слово услышать, подъесаул. Г-азумеется, мы обязаны их г-асстг-елять, но как-никак, а это ваши отец и бг-ат… Может быть, вы возьмете на себя тг-уд ходатайствовать за них пег-ед войсковым наказным атаманом?..
– Я, ваше высокоблагородие, верой и правдой служил и буду служить царю и Всевеликому войску Донскому…
С жестом трагическим:
– У вас, подъесаул, благог-одная душа и мужественное сег-дце. Давайте я вас по г-усскому обычаю г-асцелую за вашу самоотвег-женность в деле служения пг-естолу и г-одному наг-оду!..
Троекратный чмок и пауза.
– Как вы полагаете, дог-огой подъесаул, не вызовем ли мы г-асстг-елом возмущения сг-еди беднейших слоев казачества?
Долго молчал подъесаул Крамсков Михаил, потом, головы не поднимая, сказал глухо:
– Есть надежные ребята в конвойной команде… С ними можно отправить в новочеркасскую тюрьму… Не проговорятся ребята… А арестованные иногда пытаются бежать…
– Я вас понимаю, подъесаул!.. Можете г-ассчитывать на чин есаула. Дайте пожать вашу г-уку!..
Сарай для военнопленных, как паучье гнездо паутиной, опутан колючей проволокой. По ту сторону Игнат и Пахомыч, с лицами чугунными, опухшими; с улицы сынишка Игнатов в картузе отцовском, старуха Пахомычева руками окаменевшими к проволоке тоскливо пристыла, моргает веками кровяными, рот кривит, а слез нет – все выплакала.
Пахомыч тяжело ворочает разбитым языком:
– Пшеницу нехай Лукич скосит, заплатишь ему, отдашь телушку-летошницу.
Губами пожевал, сухо закашлялся:
– По нас же не горюй, старуха!.. Пожили… Все там будем. Посля панихидку отслужи. Поминать будешь, не пиши: «красногвардейца Петра», а прямо – «воинов убиенных Петра, Игната, Григория»… А то поп не примет… Ну, затем прощай, старуха!.. Живи… Внука береги. Прости, коль обидел когда…
Сынишку Игнат на руки взял; часовой, как будто не видит, отвернулся. Пальцами прыгающими из камыша мельницу мастерит сыну Игнат.
– Папаня, а чего у тебя кровь на голове?
– Это я ушибся, сынок.
– А на что тебе вон энтот дядя ружьем вдарил, как ты из сарая выходил?
– Чудак ты какой!.. Он нарочно вдарил, шутейно…
Молчат. Камышовые былки под ногтями у Игната перезванивают.
– Пойдем домой, папаня? Ты мне мельницу дома сделаешь.
– Ты с бабуней иди, сынушка… – Губы у Игната жалко дрогнули, покривились. – А я потом приду…
Ходит Игнат по двору, будто волк на привязи, ногу, прикладом перебитую, волочит и тельце маленькое щуплое к груди жмет, жмет, жмет.
– Папанька, начто у тебя глаза мокрые?
Молчит Игнат.
Потухли сумерки. С луга, с болот уремистых, из зарослей ольхи и мочажинника туман на сады свалился росой – проседью серебряной. Траву притолок к земле, захолодевшей и влажной.
Из сарая вышли кучкой. Офицер с погонами подъесаула, в папахе каракулевой, высокий, узенький, сказал тихо, вполголоса, самогонным перегаром дыша:
– Далеко не водить! За хутор, в хворост!..
В тишине настороженной шаги гулкие и лязг винтовочных затворов.
Ночь свалилась беззвездная, волчья. За Доном померкла лиловая степь. На бугре – за буйными всходами пшеницы, в яру, промытом вешней водой, в буреломе, в запахе пьяном листьев лежалых – ночью щенилась волчица: стонала, как женщина в родах, грызла под собой песок, кровью пропитанный, и, облизывая первого мокрого шершавого волчонка, услышала неподалеку – из лощины, из зарослей хвороста – два сиповатых винтовочных выстрела и человеческий крик.