Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 21

Он указал на сухого, поджарого, хотя корм на государевых конюшнях был хороший, недавно приведенного и еще не изученного конюхами ладного конька.

Позвал:

– Байрам! Байрамка!

Конь повернул голову, посмотрел деду прямо в глаза своими – огромными, темными, пока – спокойными.

– Байрамушка, дитятко… Гляди! Головка у него легкая, малость горбонос, но это еще не примета. Уши длинноватые – вот примета! Холка высокая – еще примета. Зад висловатый… ну, это не главное… А, вот! Щеток у него нет!

В доказательство дед нагнулся, ловко ухватил и, сгибая, приподнял конскую ногу.

– У аргамака грива и хвост небогатые, да их и впотьмах пальцами узнаешь – как шелк. Потрогай!

Данила прикоснулся к черной гриве гнедого конька.

– А вот выведем погулять, осветит его солнышко, и еще примету увидишь. Шерстью он золотист. Бояре не все в конях толк знают. Этого аргамака под себя не всякий возьмет. А он-то и есть самый нестомчивый! Им главное – были бы бока крутые. А для наших дел толстобрюхие не надобны…

Даниле загорелось – взять этого Байрамку да и попробовать, прогнать по льду Москвы-реки, где совсем скоро, на Масленицу, выгородят из снега место для конских бегов. Да какое там! Голован так двинул – ногу до стремени не задрать, больно!

И промаялся Данила два дня, растирая больное место всякой вонючей дрянью, пока не удалось сходить в баню и распарить бедро. И то еще наутро боль чувствовалась.

– Ну, что, убогий, хорошо тебя Голован подковал? – осведомился дед. – Ну да я тебе работу придумал. Ступай в шорную! Будешь там сидеть и трудиться, а оттуда – ни-ни!

Данила уж было обрадовался – наконец хоть кто-то поучит сбрую шить и чинить. Но дед, отлучившись, вернулся со своим любимым лукошком, в котором лежало доверху разного добра, завернутого в холстинки и разложенного по ларчикам.

– Давно пора тут разобраться, – ворчал дед, выкладывая на узкий стол все это имущество. – Вот кто бы мне объяснил, с чего серебро чернеет? Не от сырости же? Вдруг назавтра государь в поход подымется, а у нас не серебро, а хуже грязи подзаборной…

Он стал выкладывать конские оголовья, решмы, бубенцы, что цепляют для звона на конские запястья, гремячие цепи из крупных колец, заменяющие поводья, отдельные чеканные бляхи от ремней.

– И вот чем мы государю сбрую-то украшаем… – Дед Акишев открыл ларчик. – Вот его любимые подвесочки.

Данила не понял – за что их любить? Невидные, не блестящие, что-то тускло-коричневое в серебро оправлено… С острыми кончиками…

– Медвежьи когти это, дурень, – беззлобно объяснил дед. – Сам государь зверя добыл. Большой зверина попался, чуть рогатину не сломал. Государь велел когти в серебро обделать и к сбруе привешивать. Гляди, когтищи-то! Матерый был медведь!

Данила даже рот приоткрыл – оказывается, государь и на медведя хаживал! А он-то думал – все лишь соколами балуется.

– Стало быть, почистишь серебро-то, чтобы сверкало. На оголовье видишь – орел? Чтоб от него искры сыпались!

И все утро Данила добывал эти самые искры…

Ближе к обеду решил поискать Тимофея.

Аргамачьи конюшни были невелики, особо спрятаться негде, притом – на кремлевских задворках, где не только трудились, но и жили в хибарках государевы людишки – пекари, мовники и мовницы, птичницы, весь кухонный чин, даже иные истопники, а истопник в государевых покоях – лицо важное, он не только печами заведует, а и у дверей стоит, стражу несет. Там же в крошечных избушках ютились и местные нищие – чтобы не так далеко было бегать к папертям кремлевских храмов. Один такой домишко, совсем закопченный, занимали Тимофей и Семейка. Чтобы туда перебежать, и одеваться не нужно было – он стоял прямо в конюшенной ограде. Однако бегать сейчас Даниле было несподручно, и он накинул на плечи тулупчик, тот самый, которым год назад снабдили добросердечные девки с Неглинки, и не за услугу, а потому, что стал богоданным крестным сыночка их подружки, Федосьицы.

У самых дверей он увидал Богдана Желвака. Тот нес Тимофею лубяной короб, откуда торчали досточки.





– Принимай гостей! – велел Богдаш, отворяя дверь.

– Принес, что ли? – буркнул занятый делом Тимофей. – Ставь-ка сюда.

Конюхи всякие ремесла знали, не только сбрую – кафтан могли сшить, были такие, что книги переплетали. А иные промышляли изделиями из слюды.

Конечно, изготовить преогромный церковный выносной фонарь-иерусалим, размером поболее ведра, целый терем со слюдяными стенками, с налепленными на подкрашенную зеленым и рудо-желтым слюду прорезными железными кружочками, не всякий умелец мог – да и не так много тех иерусалимов требовалось. А окошко соорудить – это умели многие, и особо удачно трудился Тимофей Озорной.

Данила с Желваком как раз и застали его за делом – Тимофей на доске будущее окошко выкладывал, небольшое, в высоту не выше аршина. Посередине он замыслил круг из многих частей, вписанный в сетку из прямоугольных кусочков, и вот теперь подбирал все это добро по размеру.

– Безнадежное твое ремесло, – сказал Данила, насколько мог, прямо, ведь он только учился разговаривать со взрослыми мужиками на равных, и иногда получалось не совсем учтиво. – Через пяток лет никто о слюде и не вспомнит, все стекло в окна повставляют. Вон государь в Измайлове стекольный завод затевает – и кому на Москве тогда твоя слюда понадобится? А черный люд так и так бычьим пузырем или деревянной задвижкой обходиться станет.

– Никакое стекло тебе такого блеска не даст, как слюда, – отвечал Тимофей. – Иной кусочек, как поглядишь, радугой играет, неяркой такой, легонькой. И нежность есть в слюде…

Данила даже голову набок склонил и рот приоткрыл, услышав от Озорного вовсе неожиданное слово про нежность. А тот, сочтя, что высказал все необходимое, опять занялся слюдой, бережно перекладывая кусочки толстыми, темными, с обгрызенными ногтями, пальцами. Эти пальцы могли так зажать конские ноздри, что здоровый жеребец, от резкой боли теряя сознание, валился к ногам конюха. Они без особой натуги выправляли погнувшееся кольцо сбруи. И они же, поди ты…

– Ничего более не скажешь? – как бы напомнил Желвак.

– А чего тут говорить? К вечеру прошу откушать, чем Бог послал! – с неожиданной учтивостью предложил Озорной и объяснил удивившемуся было Даниле. – Именины у меня. Апостол Тимофей сегодня.

– А ты не в честь Тимофея ли Сицилийского крещен? – почему-то забеспокоился Богдаш.

– А коли бы и так? Не к добру это?

– Меж ними два дня разницы всего. А святого своего праздновать нужно, – строго сказал Богдаш. – Тебе-то хорошо, у тебя святой правильный…

– Да будет тебе причитать, – одернул подкидыша Тимофей.

Желвак потому и звался Богданом, что это имя давали парнишкам от неведомых родителей, выкормленным в богадельнях и отданным на воспитание приемным отцу-матери. И места были в Китай-городе для такого богоугодного дела – три крестца, Варварский, Никольский и Ильинский, где накануне Семика бездетная чета могла выбрать себе из стайки младенцев подходящее чадо.

– Так коли у тебя именины… – начал было Данила радостно, и тут Богдан несильно дернул его за рукав шубы, он и заткнулся.

– Пойдем, не станем мешать, – велел Желвак. – Тимофей к пятнице сделать подрядился, а я ему только сейчас весь приклад для переплета принес.

Они вышли на морозец. Данила вдохнул полной грудью – все же в избушке было и тесновато, и душновато, да еще Семейка что-то мастерил из кожи, так что кислятиной хорошо подванивало.

– Ходить-то можешь, убогий? – грубовато осведомился Богдаш.

– Да кое-как волокусь, – не проявляя к самому себе ни малейшей жалости, отвечал Данила.

За жалость Богдаш бы уж наверняка сказал что-нибудь этакое…

– До торга дойти?

Данила сообразил – следовало купить в подарок имениннику хотя бы большой калач. Тащиться через весь Кремль ему совершенно не хотелось, но выглядеть в глазах Желвака (когда были прищурены – прямо ледяной стынью от них тянуло, так казались светлы и беспощадны) неженкой и болезным дитятком Данила не смел.