Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 17



Но Юрка продолжал сидеть. Держал губы в усмешке. Зато накинулась мама. Не буквально – словами, но хлёсткими как пощёчины:

– Прекрати сейчас же! Ишь ты! Чего разошёлся-то, а? У тебя одна жизнь, у него – другая. И нечего судить. Ещё посмотреть надо, кто полезный, а кто нет. Он столько лет на заводе, двое детей – род наш продолжил. А ты чего? Ты-то чего?.. Мне тоже эти, – мама кивнула на телевизор, – поубивала бы.

Аркадий ушёл в соседнюю комнату. Взял первую попавшуюся книгу, сел на свою кровать. Делал вид – для самого себя делал вид, – что читает. А на самом деле невидяще смотрел на страницу, стараясь унять колочение, проглотить ком обиды. Но он, этот ком, прыгал и прыгал в горле, и во рту стало кисло… Ночью долго лежал с открытыми глазами, прислушивался, ждал, что брат налетит, станет колошматить или душить. Обычно раздражающий храп Юрия в эту ночь был приятен – означал, что тот спит, и Аркадий тоже засыпал под храп, а просыпался от тишины.

Ссора на другой день не продолжилась, но обстановка была натянутая. Особенно в отношении мамы к Аркадию. Она не разговаривала с ним, не смотрела на него; Аркадий не решался обсудить вчерашнее, боясь нового потока обидных слов. Юрка же, помалкивая, явно торжествовал от того, что мама заступилась за него, а Аркаша-какаша остался виноват.

Через два дня Аркадий уехал, потом побывал на мамином дне рождения – всего сутки, – а теперь приехал, как думал, недели на полторы. Но сейчас понял: вряд ли выдержит так долго. Его откровенно не хотят здесь видеть. Нет, увидеть, может быть, хотят, а видеть изо дня в день – нет.

И он, тридцативосьмилетний человек, известный, успешный, уважаемый и любимый многими тысячами, почувствовал себя здесь, в родной квартире, на диване, где играл первыми кубиками и погремушками, обложенный подушками и одеялом, чтоб не свалился на пол, таким маленьким, одиноким, беззащитным, что потянуло забраться на диван с ногами, свернуться, спрятаться в себе самом. Тихо, без всхлипов, заплакать.

Выскочило воспоминание, и лечь, свернуться, заплакать сразу расхотелось. Воспоминание это когда-то уже выскакивало из глубин памяти, очень глубоких глубин: он, Аркадий, просыпается, он ещё не умеет вставать и ходить, поэтому лёжа зовёт маму, зовёт не словами, а крикливым плачем – слов он тоже пока не знает.

Но не подходит ни мама, ни брат, которого она часто оставляла с ним. И Аркадий – сколько ему было тогда, он теперь боялся даже гадать, чувствуя, что это будет возраст, от которого не может оставаться воспоминаний, – Аркадий осознаёт: он один. Один. Никто не накормит, не согреет, не скажет хороших слов, и он не улыбнётся в ответ и не забьёт ножками, ручками… Обрушился страх – тот страх, какой не даёт даже плакать, – и Аркадий чуть не захлебнулся им.

Кто в конце концов подошёл, кто стал успокаивать, гладить, он не знал. Да и не хотел знать ни тогда, ни теперь – главное, кто-то появился. Родной, чужой… И страх сменился тем, что принято называть счастьем, и воспоминание обрывалось. Обрывалось на ощущении счастья.

Потом вспоминалось не раз – в дошкольном детстве. Года в четыре, в пять, в семь – в тот период, когда Аркадий ещё не свыкся, не сросся со своим «я», со своей отдельной жизнью, не научился быть один. Когда зависел от других, ближних, и боялся возможного одиночества. Не какого-нибудь там душевного, духовного, а самого настоящего. Простого и по-настоящему жуткого, когда ты – один.

Но быть один приучился, даже стремился к этому – окружающие чаще всего обижали, а одиночество подсовывало интересные книги, передачи в телевизоре, учило фантазировать, мечтать. И вот сейчас, спустя годы, этот страх навалился снова, схватил так, что стало невозможно дышать…

Вскочил, потёр горло, пошёл на кухню.

Там что-то жарилось, тяжело пахло жирным и несвежим. Мама скоблила картошку.

– Мама, – хрипло, сквозь удушье, спросил Аркадий, – почему ты меня не любишь?

Она с готовым, словно отрепетированным недоумением глянула на него.

– Как не люблю – люблю.

И продолжила царапать ножиком угреватый клубень. Но царапала торопливее.

– Нет, мама, не любишь. Я… я вот там сижу, и ты даже… – Хрип исчез, вместо него возникло повизгивание; Аркадий прокашлялся громко и некрасиво. – И ты даже ни о чём меня не спросила, ушла сразу… а я там…

– Чего спрашивать? Всё ведь знаю. Готовлю вот… Юрка встанет, сядем за стол и поговорим.

Он слушал эти слова, вроде бы здравые, справедливые – ну да, сядем за накрытый стол и будем разговаривать, – но уверенность, что прав, только крепла. И вместе с этой уверенностью чувствовал, как слабеет. И снова захотелось лечь на диван, свернуться, сжаться…

– Неправда. Когда любят – не так всё… не так встречают, смотрят… Я раньше думал, что у тебя времени не хватает меня любить, что устаёшь, что постоянно ищешь, чем нас накормить, одеть… – Аркадию было стыдно это говорить, но не говорить он не мог. – Мечтал: вот я заработаю много, и изменится, будем путешествовать, и ты изменишься… Твоё отношение. Я ведь для тебя всё это делал, чтоб ты по-другому жить стала, в другом во всём… А потом понял: не в этом дело – что б я ни сделал, ты такая же… Ко мне… Думал, ты Юру слабым считаешь, хотя он такой… крепкий… был, поэтому так его… как с маленьким. А я сильный, дескать… Нет, не так, не это… Просто его ты любишь, мама, а меня – нет. Видно же, когда любят, а когда не любят. Терпят. Меня ты терпишь. Но я ведь не этого… Мне не это нужно.

– Да люблю я тебя, господи! – Мама бросила картошку в раковину. – Что за истерика? Люблю. А Юрка – у него видишь как всё случилось. Ему действительно поддержка нужна. А кто его поддержит?



– Поддержка – это одно. Это другое совсем… Я просто вижу, как ты на него смотришь, как всегда на его сторону, если что… Ты с ним всегда.

Аркадий привалился к стене – боялся, что упадёт. Ноги сделались совсем слабыми. Мама снова взяла картошку, заскобила; нож сдирал и шкурку, и уже очищенное.

– Ну да, – согласилась, – с ним. Он здесь всю жизнь. Рядом.

– Я не про то.

– А про что?

– Про любовь.

– Заладил. Мне никто про любовь эту не говорил, так с чего я должна…

– Не обязательно говорить. Любят и без слов. Я вижу, что Юрия ты любишь, а меня…

Что-то не позволило ему договорить, повторить это «нет». Наверное, лицо мамы – такого выражения Аркадий ещё не видел… Она отчётливо и мучительно пыталась проникнуть в то, о чём говорит младший сын, в чём её упрекает. Может, копалась в себе, ворошила прошлое, чтобы ответить, – не отмахнуться словами, а действительно ответить. Объяснить ему и себе, почему же так. И Аркадий замолчал, боясь разрушить это её состояние.

– Ты другой, – сказала. – Юрка – он мужик. И всегда им был, даже когда в пелёнках лежал. А ты, Аркаша…

«Аркаша» упало ему на душу, как горячая капля.

– Другой ты, не такой. Чужой какой-то. Как… ну, как не мой сын. Но, – мама спохватилась, – мой, я знаю, вижу. Ты на своего отца очень похож. И он другой был, не как все, и ты… И взгляд другой, и всё. Движения, запах. Немужик, понимаешь? Немужик… И я не знаю, как с тобой. Как относиться, говорить что. Юрка понятный, а ты… И ни семьи, ни детей. И вот я не знаю… сердцу, народ правильно говорит, не прикажешь. Уж извини, но не прикажешь себе ведь.

Последних слов Аркадий уже не слышал – в голове билось это «немужик». Странное, непривычное, уродливое. Билось, постепенно входя глубже и глубже, как тупой гвоздь. «Немужик… немужик… немужик… немужик…»

Вышел из кухни. Постоял, часто моргая, оглядел зал, будто видел его в первый раз. Тесный, убогий, нечистый. Подумалось: «Что я требую от них, какой любви?» Шагнул широко, как через яму, в прихожую. Снова постоял, потрогал высокий – ему почти по пояс – чемодан. Там сыр, колбаски – надо их в холодильник…

Стал обуваться.

– Ты куда? – за спиной оказалась мама.

– Я… пройдусь немного… посмотрю…

– Недолго только давай. Юрка встанет – и сядем.

– Да.

Снял с вешалки куртку. Нащупал в одном кармане бумажник, в другом – плашку айфона.