Страница 10 из 16
– Мать, – перебил старуху Илья, подмигивая Михаилу. – Мать, ты не будешь возражать, если мы с Михаилом за твоё выздоровление немножко выпьем?
– Ну, мужики, ну, мужики, – встрепенулась Варвара. – Вы без этого прямо жить не можете.
– Не можем – ага, – согласился Илья, широко улыбаясь.
– Да пейте, когда уж вам так охота, – позволила старуха. – Только чтоб не здесь, не возле меня. Мне его на дух не надо.
– Это – пожалуйста, мы может и уйти. Мы ведь, мать, за тебя. Чтобы ты больше не хворала – ага.
– Да пейте хошь за нечистую силу. Ей это боле поглянется.
– Ну, ты тоже скажешь: за нечистую силу…
– За её и есть. И чё оне в ём находят, какую сласть? Да меня озолоти, я в рот не возьму. А оне ишо и деньги на его переводят. Ну? Будто когда бы я сказала: не пейте, то вы бы и послушались… Куды там. Раз уж надумали, пейте, только чтоб не сильно допьяна. Тебя я выпимши не знаю, какой ты есть, а Михаил у нас ой нехороший. Эта бедная Надя от его, от пьяного, рада не знай куды убежать.
Повеселевший Михаил без обиды отговорился:
– Ты, мать, всех собак теперь на меня навесишь.
– А я никогда ничё здря не говорю.
– Да нет, мать, мы немножко. Только так, для аппетита.
– На Надю я пожалиться не могу, – продолжала старуха, когда мужики ушли. Она смотрела на Люсю, будто говорила ей одной. – От он мне сын родной, а она невестка, а я никому не скажу, что она мне чё плохое сделала. За мной ходить тоже ить терпение надо иметь. Она ни одного разу на меня голос не подняла. Если не было, чё я буду здря на человека наговаривать. И попить подаст, и в грелку воды нальёт. Я ить, когда холод, грелкой этой только и живу, у меня кровь совсем остудилась – что есть она, что нету, названье одно.
– Укрываться надо лучше, – со знанием дела посоветовала Варвара.
– Куды ишо укрываться, когда Надя на меня и так все тряпки постаскивает, пошевелиться нельзя. Тяжесть лежит, а ноги дрогнут. Вот я и кричу Надю или Нинку за ей пошлю. Она придёт, нагреет воды – будто легче. А без Нади я давно бы уж пропала – чё тут говореть. Он трезвый-то – человек, рази уркнет когда, а как пьяный напьётся – ой, никакого житья нету. И ко мне вяжется, и к ей. Хошь на край света убегай от его.
– Как это вяжется? – насторожилась Люся.
– Как… А так. Вот зачнет он с её вино это требовать, а сам уж на ногах койни-как стоит. Вынь да положь ему. Где она его возьмёт, на какие шиши? Гонит её в магазин, и всё: «Ты там работаешь, тебе дадут». Дак она, подимте, там только убирается, она к вину этому и близко не подходит. Сам бы маленько подумал. Нет, ему хошь кол на голове теши, он своё. А попробуй я его заворотить, он на меня, да с таким злом: «Ты, мать, лежишь и лежи, помалкивай». Я и молчу. Я его, пьяного, не дай бог, бояться стала. Ну. Я и Нинку к себе беру спать, когда он там крылит.
– Вот оно что, – сдержанно отозвалась Люся.
– Прямо ни стыда, ни совести у человека, – возмутилась Варвара, оглядываясь на дверь. – К родной матушке так относиться – это совсем обнаглеть надо!
– А то придёт, вот так же сядет: «Давай, мать, поговорим». Об чём я с им, с пьяным, буду говореть, когда у его голова не держится. «А, ты со мной не хочешь разговаривать? Я тебя кормлю, пою, а ты поговореть со мной брезгуешь?» Да я пошто брезгую-то? Приди ты, когда в уме, и разговаривай, а не так. Ну. Пристанет – ой-ёй-ёй!
– Я поговорю с ним, – пообещала Люся. – Я с ним поговорю – не обрадуется. Что это в самом деле такое?! «Пою, кормлю…» Этого ещё не хватало.
– Ты только с им с пьяным не займовайся, не надо. Он ить понять не поймет, а обозлится. Нехороший пьяный, нехороший, никто не похвалит. А потом проспится, опеть ничё. Когда бы не это вино, совсем другой бы человек был. Вино-то и губит.
– Пить не надо, – сказала Варвара.
Старуха покивала на её слова, вздохнула:
– Дак а кто говорит, что надо? Тепери уж тот золотой человек, кто и пьёт, да ума не теряет. А совсем непьющего на руках надо носить и людям за деньги показывать: глядите, какая чуда. Нашему-то только на язык бы попало, он потом как худая бочка: сколь ни лей, всё мало.
– Не знала я, не знала, что Михаил у нас до этого докатился, – не переставала удивляться Люся.
– Докатился, докатился, – поддакнула Варвара. – Матушка наша врать не будет.
– Я пошто врать-то буду? – обиделась старуха. – Какая мине нужда на сына на родного напраслину вам наговаривать?
– Я и говорю: матушка врать не будет.
– А вот терпеть матушка почему-то терпит, – в тон ей отрезала Люся. – Он над ней издевается, как может, а она его же ещё и защищает. «Проспится – опеть ничё», – передразнила она. – Вот и жди теперь, когда он проспится. Дождёшься. Дождёшься, что из дому выгонит.
– Он меня не выгонял – чё здря говореть.
– Не выгонял, так выгонит, если будешь ему каждый раз спускать. До этого немного уж осталось.
– У нас никто в родове мать из дому не гнал.
– У вас никто в родове к матери, наверное, так и не относился, как твой сын.
– Никто, никто, – согласилась Варвара. – Сколько я на свете живу – никто. Он один.
– Вы от сердитесь, – помолчав, тихонько начала старуха. – Сердитесь, а пожили бы со мной. Это ить чистое наказание – рази я не понимаю? То одно мне принеси, то другое, а то кашель возьмёт – белого свету не взвижу: кахы да кахы. На двор сама выдти не могу. Куды ишо чище? Мне давно уж помереть надо, хватит и самой мучиться, и людей мучить, да от задержалась. Вперед смерти не помрёшь. Он трезвый-то терпит, ничё не говорит, а у пьяного, известно, власти над собой нету. Меня сперва обида возьмёт, а потом раздумаюсь про себя: чё уж тут обижаться, на кого? Терпи, когда из годов выжила. Бог терпел и нам велел. – Теперь старуха опять говорила легче, упоминание о Боге успокоило её. Она свободно вздохнула и попросила: – Не надо ему ничё говореть. Пускай. Мне тоже охота помереть с миром, чтоб никто меня злом не поминал. Тогда и смерть лёгкая будет. Ну. А как вы думаете? И промеж собой не надо из-за меня ругаться, мне же от этого и хуже. Я помру, а вам ишо жить да жить. И видеться будете, в гости друг к дружке приезжать. Не чужие, подимте, от одного отца-матери. Только почаще в гости-то ездите, не забывайте брат сестру, сестра брата. И сюда тоже наведывайтесь, здесь весь ваш род. И я тут буду, никуда отсюль не стронусь. Посидите надо мной, а я вам какой-нить знак дам, что чую вас, каку-нить птичку пошлю сказать.
Тихонько вошла в комнату Надя и, боясь помешать, остановилась у дверей, за старухиной кроватью. Надю увидали, обернулись к ней, тогда она прошла к столу и села, опустив на колени тяжёлые после работы руки. Она менялась сразу: на работе горит, а как сядет – и не слыхать, будто уснёт с открытыми глазами, которые караулят, когда надо снова подниматься и бежать.
– Убралась, ли чё ли? – спросила старуха, принимая Надю для разговора.
– Убралась. Корову потом выгоню, и всё.
– Мужиков не видала?
– В бане они.
– Только бы не напились.
– При гостях, может, утерпит.
– Дак он не один. Гость-то там при ём.
Надя наконец сказала, зачем пришла:
– Ужинать здесь будем или на кухне? У меня уж все готово.
– Садитесь здесь, – отозвалась старуха. – Чё я одна останусь. Ишо належусь одна, успею.
– Тогда я свет включу.
– Дак включай, кто тебе не велит. В потёмках какая еда?
– Мужиков звать надо, нет ли?
– Они у тебя рази нечистым духом сытые? – не насмешничая, ответила старуха. – Боле нечем. Вино, подимте, не сильно накормит. Крикни им, а будут не будут, пускай сами скажут.
– Я думала, может, потом им.
– А чё ты будешь два застолья делать? И так набегалась за день.
– Давай, Надя, я помогу тебе, – вызвалась Люся, видно, ей всё-таки было неловко перед Надей за историю с простынями, и она хотела хоть чем-нибудь угодить ей.
– Сидите, сидите, я сама управлюсь. Я ещё подогреть хочу, уж, наверно, остыло. Сидите, я скоро.
Люся осталась.