Страница 2 из 30
Материал И. В. Киреевского о «Борисе Годунове» можно с полной долей уверенности отнести к одному из самых значительных и глубоких литературно-критических сочинений, появившихся при жизни А. С. Пушкина. В «Обозрении русской словесности за 1831 год», как и в предыдущих статьях, Иван Васильевич старался определить своеобразие пушкинского творчества, выявить его отличия от образцов как европейской, так и отечественной литературы. Еще в статье «Нечто о характере поэзии Пушкина»10 он особо выделил опубликованную в «Московском вестнике»11 сцену «Ночь. Келья в Чудовом монастыре», утверждая, что в ней особенно обнаруживается зрелость пушкинского таланта.
«Обозрение русской словесности за 1831 год» появилось уже после большинства журнальных отзывов о «Борисе Годунове», поэтому несет в себе характерный для И. В. Киреевского полемический заряд. Споря с нормативными представлениями о драме, которые демонстрировали В. Т. Плаксин, И. Н. Средний-Камашев и Н. И. Надеждин, Иван Васильевич доказывает простую, казалось бы, истину, «что в каждом народе рождению собственной словесности предшествовало поклонение чужой, уже развившейся. Но если первые поэты были везде подражателями, то естественно, что первые судьи их держались всегда чужого кодекса и повторяли наизусть чужие правила, не спрашиваясь ни с особенностями своего народа, ни с его вкусом, ни с его потребностями, ни с его участием»12. Как же можно судить отечественных критиков при отсутствии самой русской критики? – вопрошает автор «Обозрения…». Даже обратившись к суждениям о «литературе нашей, которые составлены с самою большею отчетливостью и с самым меньшим пристрастием», мы и тогда «найдем зависимость мнения от влияния словесностей иностранных. Тот судит нас по законам, принятым в литературе французской, тот образцом своим берет литературу немецкую, тот английскую и хвалит все, что сходно с его идеалом, и порицает все, что не сходно с ним. Одним словом, нет ни одного критического сочинения, которое бы не обнаруживало пристрастия автора к той или другой иностранной словесности, пристрастия по большей части безотчетного, ибо тот же критик, который судит писателей наших по законам чужим, обыкновенно сам требует от них национальности и укоряет за подражательность»13.
Вышедшие ранее литературно-критические разборы «Бориса Годунова» служили для И. В. Киреевского подтверждением его главного тезиса: пушкинская поэзия – свидетельство успеха именно русской литературы, но и мерило нашей общей образованности. Иначе чем объяснить тот факт, когда «иной критик, – пишет Иван Васильевич, – <…> хвалит особенно те сцены, которые более напоминают трагедию французскую, и порицает те, которым не видит примера у французских классиков. Другой <…> требует от Пушкина сходства с Шекспиром и упрекает за все, чем поэт наш отличается от английского трагика, и восхищается только тем, что находит между обоими общего. Каждый, по-видимому, приносит свою систему, свой взгляд на вещи, и ни один, в самом деле, не имеет своего взгляда, ибо каждый занял его у писателей иностранных, иногда прямо, но чаще понаслышке. И эта привычка смотреть на русскую литературу сквозь чужие очки иностранных систем до того ослепила наших критиков, что они в трагедии Пушкина не только не заметили, в чем состоят ее главные красоты и недостатки, но даже не поняли, в чем состоит ее содержание.
В ней нет единства, – говорят некоторые из критиков, – нет поэтической гармонии, ибо главное лицо, Борис, заслонено лицом второстепенным, Отрепьевым.
Нет, – говорят другие, – главное лицо не Борис, а Самозванец; жаль только, что он не довольно развит и что не весь интерес сосредоточивается на нем, ибо где нет единства интереса, там нет стройности.
Вы ошибаетесь, – говорят третьи, – интерес не должен сосредоточиваться ни на Борисе, ни на Самозванце. Трагедия Пушкина есть трагедия историческая, следовательно, не страсть, не характер, не лицо должны быть главным ее предметом, но целое время, век. Пушкин то и сделал: он представил в трагедии своей верный очерк века, сохранил все его краски, все особенности его цвета. Жаль только, что эта картина начертана поверхностно и не полно, ибо в ней забыто многое характеристическое и развито многое лишнее, например, характер Марины и т. п. Если бы Пушкин понял глубже время Бориса, он бы представил его полнее и ощутительнее…»14.
Для И. В. Киреевского очевидно, что «не чужие уроки, но собственная жизнь, собственные опыты должны научить нас мыслить и судить. Покуда мы довольствуемся общими истинами, не примененными к особенности нашего просвещения, не извлеченными из коренных потребностей нашего быта, до тех пор мы еще не имеем своего мнения либо имеем ошибочное; не ценим хорошего-приличного потому, что ищем невозможного-совершенного, либо слишком ценим недостаточное потому, что смотрим на него из дали общей мысли и вообще меряем себя на чужой аршин и твердим чужие правила, не понимая их местных и временных отношений»15.
В чем же состоит главная особенность созданного Пушкиным «Бориса Годунова»? Сам И. В. Киреевский отвечает на поставленный им же вопрос так: автор трагедии сосредоточил свое внимание не на отдельных героях и не на их страстях, а на преступлении русского царя и его последствиях для русской истории. Иван Васильевич замечает, что «и Борис, и Самозванец, и Россия, и Польша, и народ, и царедворцы, и монашеская келья, и государственный совет – все лица и все сцены трагедии развиты только в одном отношении: в отношении к последствиям цареубийства. Тень умерщвленного Димитрия царствует в трагедии от начала до конца, управляет ходом всех событий, служит связью всем лицам и сценам, расставляет в одну перспективу все отдельные группы и различным краскам дает один общий тон, один кровавый оттенок»16. И далее: «Трагедия Пушкина развивает последствия дела уже совершенного, и преступление Бориса является не как действие, но как сила, как мысль, которая обнаруживается мало-помалу то в шепоте царедворца, то в тихих воспоминаниях отшельника, то в одиноких мечтах Григория, то в силе и успехах Самозванца, то в ропоте придворном, то в волнениях народа, то, наконец, в громком ниспровержении неправедно царствовавшего дома. Это постепенное возрастание коренной мысли в событиях разнородных, но связанных между собою одним источником, дает ей характер сильно трагический и таким образом позволяет ей заступить место господствующего лица, или страсти, или поступка»17.
Именно этот особый психологизм пушкинской поэтической мысли, составляющий главный предмет «Бориса Годунова», сближает его с античной трагедией, но делает непонятным для современной публики и критики, «ибо ни в какой литературе правила вкуса не предшествовали образцам»18. Создание Пушкина, в котором «главная пружина не страсть, а мысль, по сущности своей не может быть понята большинством нашей публики, ибо большинство у нас не толпа, не народ, наслаждающийся безотчетно, а господа читатели, почитающие себя образованными: они, наслаждаясь, хотят вместе судить и боятся прекрасного-непонятного как злого искусителя, заставляющего чувствовать против совести. Если бы Пушкин, вместо Годунова, написал эсхиловского “Прометея”, где также развивается воплощение мысли и где еще менее ощутительной связи между сценами, то, вероятно, трагедия его имела бы еще меньше успеха и ей не только бы отказали в праве называться трагедией, но вряд ли бы признали в ней какое-нибудь достоинство, ибо она написана ясно против всех правил новейшей драмы. Я не говорю уже об нас, бедных критиках; наше положение было бы тогда еще жальче: напрасно ученическим помазком старались бы мы расписывать красоты великого мастера – нам отвечали бы одно: “Прометей” не трагедия, это стихотворение беспримерное, какого нет ни у немцев, ни у англичан, ни у французов, ни даже у испанцев, – как же вы хотите, чтобы мы судили об ней? На чье мнение можем мы сослаться?»19. Таков неутешительный вывод И. В. Киреевского о состоянии литературной образованности его времени, который он констатировал «не как упрек публике, но как факт и более как упрек поэту, который не понял своих читателей»20. Ибо «своевременность столько же достоинство, сколько красота…»21.
10
Московский вестник. 1828. Ч. VIII. № 6.
11
Московский вестник. 1827. Ч. I. № 1.
12
Киреевский И. В., Киреевский П. В. Полное собрание сочинений в четырех томах. Т. 2. С. 54.
13
Там же. С. 55.
14
Там же. С. 55–57.
15
Там же. С. 54.
16
Там же. С. 57.
17
Там же. С. 58.
18
Там же. С. 54.
19
Там же. С. 58–59.
20
Там же. С. 59.
21
Там же.