Страница 2 из 13
– Поди закатился куда при падении… в снег…
– Исключено! Пушкин и сам с трудом снимал его с пальца.
– Дела! – разведя руки, печально вздыхает граф и, качая головою, возвращается к карете, а князь, подкинув на плечах сползшую шубу, продолжает свой путь…
Двумя днями раньше. Санкт-Петербург, Черная речка
Скорей бы уж! Скверно на душе. Скверно и пусто. Такое ощущение, словно нет ее и в помине, этой самой души. Впрочем, а что же тогда обдирает внутри своим шершавым языком стылый январский ветер?
Подошел Данзас и спросил, верно ли выбрано место. Спокойный, только чуть сглатывая слова. И бледный. До синевы.
Он только махнул рукой:
– Ca m`est fort égal, seulement tachez de faire tout cela plus vite. (Мне это решительно все равно, только, пожалуйста, делайте все поскорее.)
Данзас дернул плечом и вместе с виконтом принялся утаптывать снег; в сосняке его намело по колено.
Раньше все было по-другому. Было ощущение жизни, хотя бы и на волоске, на кончике шпаги иль пистолетной «собачки». Оттого оно и было ярким, обжигающе-полным. Его хватало на всю следующую жизнь, до новой стычки, схватки. До новой встречи со смертью. А может, с жизнью? Впрочем, скорее с самим же собой. Когда не остается ничего лишнего. Когда все честно, без недомолвок, приукрас или мучительных недооценок. Когда наступает время без времени.
Это чувство знакомо лишь морякам, солдатам, актерам и, пожалуй, поэтам. Чувство предела. Когда время в его обывательском понимании перестает существовать. Потому что все, что было, и хорошее, и плохое, запавшее в память или скользнувшее по ее краю, уже свершилось. В нынешнем времени его уже не существует. А все, что будет когда-нибудь, пусть даже секунду спустя, пока не произошло. Его еще нет.
Кто знает, может, ради таких мгновений и стреляются люди. Когда перед ними стоит нагая душа. А может, они перед нею?
И вопросы… Тьма вопросов теснит грудь в этот миг. Именно грудь! Ведь ответы должны быть выстраданы душою. И всегда ответом было слово, слог, строка. Пусть не ответом, пусть надеждой на ответ, проблеском, искрой. Одной-единственной, но душе становилось теплее.
Холодно.
– Eh bien! Est-ce fini? (Ну, что же! Кончили?)
Не отвечают, а только утаптывают дорожку. Добросовестно утаптывают дорожку на тот свет. Кому? Впрочем, не важно. А может, тянут время? Зачем? Морозное и ветреное январское безвременье тянется и так дольше вечности.
Здесь стылый лес, молчащие деревья да раздирающее тишину поскрипывание снега под сапогами виконта и Данзаса. А он сам молчит. И душа ни слова. Вот что скверно. Впрочем, все уже сказано. И времени, и слов более нет…
Как бомба живую плоть, тишину вдруг разорвала команда «к барьеру!». Сейчас уже нет ничего, даже того, кто стоит по ту сторону. Хотя вон он, приглаживает щегольские усики. Бледен, а все равно хорош – молод, строен. И в стройности этой чувствуется сила. Он словно клинок с тихим холодным шелестом вытащен из ножен, подрагивает острие. Умны глаза, на узком холеном лице благородная бесстрастность. Что и говорить, примечательное лицо. Насколько учтивым, настолько и наглым можно считать его.
И не успел он это подумать, как клокочущим потоком ярости проснулось в нем желание стереть эту бесстрастную маску, сорвать ее круглой, тяжелой пистолетною пулею. Враз вскипела душа. Внутри прорвало и выжгло дотла, оставив лишь стылую пустоту, что засосала под ложечкой в ожидании выстрела. Словно от страха.
Хотя… Нормальный человек должен бояться, и в этом нет ничего постыдного. Боятся, когда совершают свой подвиг, даже герои. Ведь геройство заключается не в преодолении страха, отнюдь! А в том, чтобы совершить его, невзирая на страх. И не случайно в поступках, совершаемых вопреки этим липким, словно горячечный бред, путам страха, бывает, находятся самые чистые моменты в жизни.
Но скверно, что и страха-то нет. На душе пусто. Как у душевнобольного. Все смерзлось, запеклось. И так уже давно. Не со вчера, не с месяц и не с год. Признаться в этом у него нет сил. Но и далее так жить сил у него более нет. И его нетерпение не от страха или беспокойства. Просто все то, что еще живо в нем, взывает: скорее, скорее все решить. Или жить, или… Словом, чтоб не наполовину, не частью, а целиком.
Только так.
За пять шагов до брошенной на снег шинели он скинул с плеч медвежью шубу. Принимая пистолет, почувствовал, как крепнет в нем ощущение единого мига. Как пустота внутри наполняется знанием. Все, что было в его жизни, отступило. Теперь он сам и есть тот миг, что растянулся и держится пружиною курка. Нет ни прошлого, ни грядущего. Чего греха таить, характер его вспыльчив и на дуэлях он уже бывал. И это все случалось с ним и ранее. Но не так. И не теперь. Здесь все иначе. Данзас переглянулся с виконтом и махнул треуголкой. Все!
…Его визави шел умеючи, предельно истоньшив силуэт, чуть боком, завернув левую руку за спину, прижав правый локоть, медленно опуская пистолет. Он же шел прямо, даже не чувствуя, а именно зная, когда наступит миг выстрела. Он будет единственным и все решит.
Но вдруг его ослепила яркая вспышка. Все, что было перед его глазами, поплыло, все быстрей и быстрей, пока не закрутилось с такой несусветной скоростью, что закружилась голова, и он невольно оступился. А еще через мгновенье ноги его оторвались от земли, и он понесся по воздуху головою вперед да так быстро, что перед глазами была сплошная пелена, непроницаемая, как самый плотный туман, и черная, как ночь в самой темной пещере. И еще засвистело в ушах во сто крат сильнее того, как свистит в трубе самый сильный ветер. Но через мгновенье пелена прошла, и его ноги вновь обрели под собою почву. И он увидел странно одетых людей, с удивленьем на него взиравших, дома, огромные, словно горы, с мириадами ярких, как солнце, огней, чудны́е кибитки, что тащились вперед без коней, и почувствовал, как вдруг его кожи коснулась весенняя свежесть, подразнив ноздри своим непостоянным ароматом. И в этот самый миг ему на голову обрушился страшной силы удар. Из глаз снопом посыпались искры, весенняя свежесть тотчас упорхнула, и он погрузился опять в пустоту…
Глава первая
«Обезьянник»
25 мая 2008 года. Москва
Андрей Петрович был несказанно удивлен.
И это было странно уже само по себе, потому как мир давно утерял способность его удивлять. В любых своих проявлениях. Да собственно, и чему было удивляться ставшему бомжом известному в стране психиатру. И, несмотря на то что в его жизни случалось ныне всякое, чаще, увы, плохое, стену его невозмутимости ничто пробить уже не могло. Разве лишь то, что напрямую угрожало его безопасности…
Совсем недавно, поудобнее устроившись на своем «ложе», он погрузился было уже в беспокойную зыбкую дрему, как вдруг затопали по коридору тяжелые шаги, скрипнули, будто смычком по нервам, дверные петли, и в «обезьянник» втолкнули новичка. Андрей Петрович, часто хоронившийся здесь от своих не в меру ретивых коллег по бродяжьему цеху и знавший местные порядки не понаслышке, приоткрыл глаза, чтобы разглядеть, насколько тот опасен.
Впрочем, в душном камерном сумраке немногое можно было увидеть, однако уже то, что, споткнувшись, новичок чертыхнулся по-французски, его успокоило и даже заинтриговало. Дремоту как рукой сняло, и, протерев краем рубашки линзы очков, он стать наблюдать.
Прибывший, по-видимому, таким местам был совершенно чужд. Это стало понятно по краткому восклицанию (снова на французском, причем неплохом), коим он охарактеризовал здешний запах. Трудно было разобрать, во что он одет, но, судя по всему, не в рубище. «Неужто наряд загреб иностранца? Почему? Вроде не пьян, не буянит». Поскольку его соседство не представлялось Андрею Петровичу опасным, он, поразмыслив, решил подать голос.
– Вы целы? Как голова? – спросил он, обращаясь к новичку. – Прощупайте печень и почки, ребра.
– Простите… – встрепенулся тот, пытаясь понять, откуда доносится голос, – голова… Голова цела, как мне кажется… А что до прочего – полной уверенности нет, хотя… Простите, а что так… пахнет?