Страница 20 из 21
Не учли транспортные пробки: выскочили из машины – и бегом на платформу, а поезд только-только от нее отошел.
На платформе оставался в ожидании Вали с Эдиком начальник отдела футбола спортивного министерства, Антипёнок.
Он и сумел договориться, что поезд на разъезде под Можайском остановят. А до Можайска мчались на автомобиле.
Стрельцов в матче на первенство с «Зенитом» получил травму – и в конце второго круга за клуб свой не играл. Но в сборную включили.
И теперь ему после опоздания на экспресс не выйти на поле значило надолго остаться в штрафниках.
Эдик попросил Белаковского: «Уж вы, Олег Маркович, что- нибудь сделайте, чтобы мне только сыграть…»
Но выйти на поле оказалось мало – польские защитники уже знали Стрельцова отлично и с ним не церемонились. В самом начале, на пятой минуте, с одним из них Эдуард столкнулся в воздухе – и приземлился, конечно, неудачно: с такой травмой лучше и не прыгать было.
Но в его положении отступать нельзя – впереди Москва с неминуемыми неприятностями.
Олег Маркович, как всегда, выручил – стянул ногу эластичным бинтом. И штрафник вину кровью смыл – забил гол. А второй мяч с его подачи забил динамовец Генрих Федосов.
Тренер сборной Качалин сказал после матча: «Я не видел никогда, чтобы ты так с двумя здоровыми ногами играл, как сегодня с одной…»
Но у Нариньяни было свое мнение.
Фельетон, опубликованный в «Комсомольской правде», озаглавлен был «Звездная болезнь».
О роковом влиянии фельетониста Семена Нариньяни на судьбу Эдуарда Стрельцова я услышал от Андрея Петровича Старостина уже в середине восьмидесятых годов.
Мне тогда слова его показались отговоркой – в тот момент я ждал от Старостина подробностей обо всем случившемся с Эдиком – подробностей, которыми он, как человек вхожий в круги, для меня недоступные, несомненно располагал. Нариньяни же я считал персонажем из достаточно знакомого мне и объяснимого мира. К тому же тянуть тогда за эту нить казалось мне скучным занятием. И лень было рыться в старых газетных подшивках.
Я по своей натуре не исследователь, привык самонадеянно полагаться на собственную память и притом искренне думал, что в фельетоне, давшем ход и сегодня незабытому, но такому спорному понятию, как «звездная болезнь», вряд ли обнаружится через столько прошедших лет что-нибудь стоящее внимания.
Я ошибся: фельетон тот – весьма выразительный документ времени, без которого не понять, что предстояло заплатить за восхождение, подобное стрельцовскому, и самому Стрельцову, и обществу, его превознесшему.
Людям нынешнего поколения невозможно представить себе, что значил для всей дальнейшей судьбы советского человека любого ранга в то время фельетон о нем.
Тем более опубликованный в центральной газете. Органом казни Эдика с пропагандистским умыслом избрали «Комсомолку», редактируемую зятем Хрущева Алексеем Аджубеем: она пользовалась максимальным читательским доверием за те либеральные нотки, которые в «правде» для молодежи проскальзывали с ведома коварно дальнозоркого начальства.
Да еще написанной фельетонистом № 1 – Нариньяни умел высмеивать и унижать популярных людей.
А толпа такие расправы обожает.
Страна не просто знала своих героев, но и знала, как веселее с ними расправляться.
Сегодня, когда во всех газетах пишут что угодно и про кого угодно без ощутимых последствий, не вообразить, что одной критической строчки в газете достаточно было для лишения человека тепла и воды. Жизнь официально критикуемого человека в Советском Союзе немедленно становилась просто невыносимой, какую бы величину он ни представлял.
Нариньяни был особенно страшен в сороковые годы. Но и во времена «хрущевской оттепели», когда он расправлялся со Стрельцовым, пощады попавшему под фельетон ждать не приходилось.
Вот, кстати, вам и подтверждение тогдашней значимости двадцатилетнего футболиста Стрельцова. Даже Нариньяни не смог с первого раза поставить на нем крест.
Фельетон тех времен вносил в жестокость наказания эдакую развлекательность. Но, пожалуй, в смехе, вызванном остроумием фельетониста-киллера (как сказали бы теперь), беспощадности было больше, чем в гневе без юмора.
От нас во все прежние времена требовали еще и бодрости, когда приглашали посмотреть на казнь инакомыслящих.
Мы, по замыслу властей, смеясь расставались с людьми, в чью вину должны были поверить газетчикам на слово.
Вот как изощрялся тов. Нариньяни, «по протоколу», «прямо в глаза», говоря о «вконец испорченном» Стрельцове: «Эдуарду Стрельцову всего двадцать лет, а он ходит уже в „неисправимых“. Не с пеленок же Эдик такой плохой? Нет, не с пеленок. Всего три года назад был чистым, честным пареньком. Он не курил, не пил. Краснел, если тренер делал ему замечание. И вдруг все переменилось. Эдик курит, пьет, дебоширит. Милый мальчик зазнался. Уже не тренер „Торпедо“ дает ему указания, а он понукает тренера».
Нариньяни был мастером прилипавшего к людям слова.
И не свидетельство ли его специфического таланта сам факт внедрения в советский и, к сожалению, в постсоветский обиход наименования открытой фельетонистом болезни?
Кого только из одаренных людей не подозревали в мифической «звездной болезни», как в самой что ни на есть дурной!
А во времена советской тотальной уравниловки на всех уровнях, во времена действительной и подразумеваемой униформы, во времена казарменных правил поведения на каждом общественном этаже главную угрозу – социалистическому обществу и строю – видели, судя по литературе и кинофильмам, в зазнайстве, в отрыве от коллектива. Власть боялась чьей-либо самостоятельности – и клеймила даже невиннейшие ее проявления.
Распинавший Стрельцова Нариньяни не переставал быть рьяным футбольным болельщиком и дружил с известными футболистами: с Бесковым и другими. Думаю, что для футбольного мира пристрастие его к московскому «Динамо» не оставалось в секрете.
А может быть, принимая во внимание особенности времени, не надо ничему удивляться?
В избранной для себя манере злой Нариньяни старался выглядеть вроде как удрученно-добродушным, что ему великолепно удавалось. Из досконально известной ему реальности (в случае со Стрельцовым – реальности спортивной жизни) он выбирал лишь то, что работало на версию, покорявшую эмоционального советского читателя, информированного тогда крайне скупо. И совершенно, как я уже говорил, не склонного подвергать сомнению прочитанное на газетном листе. Хотя написанное пером если и отличалось от вырубленного топором, то скорее в худшую сторону.
Из шести машинописных страничек своего печально знаменитого фельетона Нариньяни две с лишним уделил эпизоду с опозданием Иванова и Стрельцова на берлинский экспресс: «И вдруг в самых дверях вокзала неожиданная встреча. И кто бы вы думали? Центр нападения, а с ним рядом правый полусредний (в годы борьбы с космополитизмом иностранные термины вроде „бек“, „инсайд“ строжайше не рекомендовались в печати – и Нариньяни от правдистского обыкновения не захотел отказываться и во времена послаблений. – А. Н.), оба живехоньки и оба пьяны. Оказывается, дружки перед отъездом зашли в ресторан (фельетонист и ресторан дофантазировал, чтобы Иванов со Стрельцовым не вышли из образа представителей „золотой молодежи“, раз они так себя ведут. – А. Н.) за посошком на дорогу.
– Честное слово, Валентин Панфилович (В. Антипёнок – начальник отдела футбола Комитета физкультуры и спорта), мы хотели выпить только по одной, а нам преподнесли по второй.
Ах, с каким удовольствием Валентин Панфилович взял бы да по-отцовски отлупил бы сейчас обоих дружков (в праве чиновника „лупить“ великих футболистов Нариньяни, а вслед за ним читающая советская публика не сомневается ни секунды – до разговоров о правах человека еще вечность. – А. Н.). И вместо того, чтобы взяться за ремень, он сажает загулявших молодцов в машину и мчится по шоссе в погоню за поездом. Полтора часа бешеной гонки, и в конце концов у Можайска автомашина обгоняет поезд. А тут обнаруживается новая беда: скорый поезд в Можайске не останавливается. Валентин Панфилович бежит к дежурному: