Страница 11 из 11
— Не знаю. Не знаю, — уклончиво отвечает дед, — может быть, и от старости, только говорю, что скучно. Да вот пойдемте после чайку, покажу я вам наше селение, сами увидите, чему тут радоваться и о чем горевать.
После чаю мы, действительно, отправились с ним в поселок, и прямо к большому, пятистенному раскрашенному домику, который оказался домом его старшего сына.
Когда мы стали приближаться к нему, он заговорил:
— Это Никишеньки моего домик… Ничего себе, ладненький, даже внизу устроена лавчонка… Только не глянется мне, что он бросился наживать торговлей деньги: не наше дело это, крестьянское, пусть торгуют купцы, мы родились для земли и для ее богатства. Не знаю, в кого он вышел такой: все норовит в гору залезти, разбогатеть.
Я не узнал Никиту, которого знал еще чуть не мальчиком с ружьем на охоте, — такая окладистая, солидная борода, брюшко от излишнего чая и питания, и при этом какое-то высокомерие купеческое и задумчивость, как-будто у него в в голове происходили коммерческие расчеты.
В комнатах городская обстановка: венская мебель, диванчики, вязанные скатерти, олеографии на стене и даже граммофон.
Начался разговор, и как-то невольно сошел на торговлю.
Торговля оказалась очень заманчивою: киргизы брали товар очень бойко, за отсутствием ближайшего рынка; переселенцев тоже понаехало в степь, порядочно, и тоже был порядочный спрос, но только приходилось все давать больше в одолжение, до ближайшего хорошего урожая.
В то время, когда сын хвалил и объяснял всю выгоду торговли в степи, старик только покачивал головой. Я обратил на это внимание, и старик прямо ответил:
— Развешает он по кустам наши денежки, вот посмотрите ужо, и надуют его эти киргизцы!
— Зачем надуют, папенька? — возражал сын, — киргизы — народ состоятельный, со стадами.
Но старик, видимо, не соглашался и продолжал:
— Пахал бы, пахал землю-матушку; хоть богатства от нее большого не жди, в первую гильдию она тебя не возведет, но сыт и спокоен будешь.
— Да, ведь, я пашни не бросаю, — снова возражает сын, — вот и ныне десятин тридцать засеял хлебцем.
Но старик только вертел головой, продолжая:
— Какое это земледелие — чужими руками: нет, ты возьмись сам за соху, сам вспаши и посей, — тогда у тебя уродится что, а то выдумал тоже пахать поля чужими людями, — должниками и заложниками. Уж, по-моему, что-нибудь одно: или ты купец, или ты — крестьянин.
Сынок только побарабанил ногтями по столу, кусая губы. Видимо, он уже ушел от крестьянина, но еще и не пристроился, как следует, к купечеству, хотя об этом, видимо, мечтает.
Когда мы ушли от Никишеньки, старик уже вовсе разошелся:
— Не того я ожидал от старшего сынка: думал, он полюбит землю, а он отшатнулся от нее и пустился за богачеством. Он достигнет его, будет богат, но только потеряет свою жизнь и спокойствие, и довольство. А ведь как жить-то можно здесь землей: одно скотоводство чего стоит для крестьянина, маслоделие, сыроварня. Ешь, пей и веселись. Любо посмотреть на скотинушку, как она разгуливает сытая по степи, а тут вдруг какая-то торговля в голове, человек запутывается в ней и вечно тревожен.
Когда мы были со стариком на улице, нам попались навстречу с поля подводы. На волах и лошадях ехали киргизы, и старик указал на них, словно даже обрадовавшись этому случаю.
— Вон кто работает на пашне у моего Никиши — киргизцы, рабы! Ну, скажите, для этого мы ехали в степь, чтобы заводить рабов и наживать на спине их деньги? Сказано в Писании: «В поте лица своего ешь хлеб», а мы вместо того завели торговлишку, обман, и вот ловим в эту петлю бедных киргизов и заставляем их отрабатывать взятое. Дикарь, ведь, он, не понимает ничего, и его легко словить в эту петлю и затянуть ее, — этого вот никак не хочет понять Никиша. Потом это маслоделие. Кинулся заводить завод, скупать молоко, наживать этим деньги. Выгодное дело это — нечего говорить, но тоже как-то против совести простого человека. Тоже и сыроварение. Не нравится мне эта жадность человеческая, выжимать изо всего только одну копейку. Жаден стал народ до копейки этой, ныне особенно: все норовит поставить в нее, все делает не для собственного существования, как жили мы ранее, а для капитала. По моему мнению, капитал его погубит. Начнется вражда, найдутся завистники, устроят конкуренцию эту, которая теперь даже заметна и в деревне, и вот тебе хлопоты, убытки, порча крови. Нет, — заключил мой старик, — раньше жили мы как-то ладнее, что не гонялись за копейкой, — и было тише на душе, и спокойнее на сердце. Не об этом я мечтал, когда переселялся в эти степи!
— О чем же? — спросил я, видя, что дед мой сегодня особенно разговорился.
— А вот только и думал о том, чтобы было, что есть, и было, где преклонить свою голову: при бедности много не желаешь. И хорошо было я устроился: уютно так, и распахал чернозем, и разделал бахчу, и развел скота порядочного, и уж не думал никак, что все это поведет сынков моих к роскоши и наживе. За всем этим не угоняться, и если погонится наш брат, — тут ему крышка: все пропало, — спокойствие, мир на душе, даже вера в Бога. Какая уж вера тут, когда нужно человеку жить обманом при торговле!
Помню, эти мысли старика-хохла на меня произвели тяжелое впечатление, и я больше еще заинтересовался судьбой этого поселка.
Нынешний год я совсем не застал в этом поселке старика: он уехал на родину, как бы убегая от этой степи. Но зато поселок застал таким разросшимся, что едва узнал.
Понаехало много переселенцев; обстроилась быстро целая улица по ту и другую сторону часовенки зелененькой; в поселке видны были киргизы и русские в достаточном количестве, и даже пел и шатался кто-то пьяный.
У самого озера стояла паровая мельница. Подальше ее краснелся своими крышами маслодельный завод. Видимо, начиналась новая жизнь, совсем какая-то промышленная, а не деревенская, которая, вероятно, и выжила старика своею суетливостью и тоской по прежней жизни.
В голой степи паслись уже не одинокие волы и рогатый скот маленького поселка, разгуливали целые стада коров для маслодельного завода, тут же паслись стадами свиньи породистые, а на озере плавали такие белые стада домашних гусей, что можно их было принять за перелетные стада лебедей, какие бывали здесь в старое время.
Природа уступала свое место промышленности, и человек уже не охотился, а вел животноводство, не наслаждался природой, а выжимал из нее копейку.
Девушки не скакали лихо на степной дикой лошади, а сидели у окошек, нарядные и скучные, и молодые люди не пропадали на охотничьем промысле, забросив даже ружья, а ходили с гармониями и пьяным разгулом.
Деревня превратилась в завод, земледельцы — в каких-то фермеров, озабоченных сложными работами; руки заменились машиной. И я уже не нашел в этом поселке той доброй, радушно встречающей прежде меня души, как не нашел в нем и того благодушия и довольства, ясного своею жизнью.
Это была новая Россия. Даже изменился резко самый язык, наречие. Хохол выродился в какого-то жадного и не особенно приветливого сибиряка.
Я пожалел, что не вижу более доброго деда.