Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 30



И сейчас на приказание Удода он с готовностью задёргал головой.

– Чичаза моя скоро! – пообещал он, посверкивая плоскими, косо отчёркнутыми к вискам глазками, и сорвался с места. Котька приударил следом и вскоре взлетел на ступени высокого крыльца, рванул дверь. К нему, заполошно прыгнувшему в избу, повернулось испуганно несколько старух, сидящих за кухонным столом. Они собрались у Устиньи Егоровны пошвыркать чаёк, пошептаться. Всякая принесла с собой в платочке сахарку, кусочек хлебца, а кто и чаю щёпоть. В каком теперь дому попотчуют, как прежде, «чем Бог послал»? А со своим – хозяйке не в тягость, подавай кипяток и – полное удовольствие.

– Каво стряслось? – Мать привстала с табуретки, пытливо вглядываясь в потное лицо Котьки. А он завороженно смотрел на стол. На нём стояла четвертинка водки, заткнутая газетным катышком. Старухи выставили её для поддержания обычая. Пускай не родные сыны прошли посёлком на фронт, всё равно там своим поможет и убережёт соблюдённый матерями обычай – провожать в путь-дорогу горькой чарочкой. И стояла четвертинка распочатой в окружении гранёных стопочек старого стекла с радужной побежалостью, обещанием свидания светилась.

– Отдадут, не отдадут? – гадал Котька, оглядывая старух, и не удивился, увидев среди них соседку Матрёну Скорову, большую ругательницу, вечно враждующую со всеми – вместе с войной утихла всякая вражда и ссоры.

– Ты чё такой? – тихо спросила Устинья Егоровна, и Котька понял – бежал зря.

– Четушку надо, – сказал он, опустив голову. – Флотские за неё тельняшку дадут.

Всё поняли старухи. Лица их вытянулись, стали суровыми, точь-в-точь как на тех иконах, что видел Котька в притворе бывшей церкви. Сваленные в угол, иконы строго смотрели из полутьмы на мальчишек и не то грозили сложенными пальцами, не то просили: «Тиш-ше». Такие же лица были теперь и у поселковых старух.

– Ах ты, Господи! – Устинья Егоровна колыхнула руками, пальцы её смяли, зажамкали фартук, быстро закарабкались по груди и замерли у горла.

– Чё удумал-то, окаянная твоя душа? – каким-то дальним голосом, севшим до шёпота от стыда, выговорила она и обронила подол фартука. – Парни на зиму глядя воевать идут, а ты…

Мать захватала со стола стопочки и под одобрительный гомонок старух начала сливать их тряской рукой в четвертинку.

– Ты имя просто так поднеси. – Она протянула посудинку. – А то грех-то какой удумал, идол такой, гре-ех!

– Оборони Бог! – закрестились старухи.

Устинья Егоровна подтолкнула сникшего Котьку к двери.

– Беги, поднеси на дорожку, да ещё поклонись имя.

Старухи за столом чинно закивали. Котька выбежал из дома. Вслед ему донеслось:

– Попробуй заявись в зебре, отец тебя!..

Эшелон отходил. На путях не было ни одного матроса. Откатив в стороны тяжелые створки теплушек, они густо стояли в проёмах, висели на заградительных брусьях, трясли протянутые к ним руки, тискали растрёпанные головы девушек, целовали в зарёванные глаза, деланно смеялись, громко и невпопад. Уши девчонок были зажаты жениховыми ладонями, они ничего толком не слышали, но тоже улыбались опухшими губами, выкрикивали что-то своё.

Свесив из теплушки ноги, чернявый матрос рвал на коленях старенькую гармошку-хромку, серьёзно орал в лицо окаменевшей подруге:

Взвизгивала, хрюкала гармошка, малиново выпячивая ребристый бок. Топталась у теплушки весёлая вдовушка Катя Поцелуева.

– Куда вы, мальчишечки? – озорно кричала она. – Оборону от япошек мы тут держать станем, бабы, что ли?

И сыпанула стёсаными каблуками туфель по утрамбованному, заляпанному мазутом гравию дробь чечётки. Белые кисти камчатой шали припадочно хлестались на груди о чёрный бархат жилетки.

Частила она, откинув голову и ладно пристроив голос к гармошке. Ноги выделывали такого чёрта, аж брызгали из-под каблуков камешки и пулями щелкали по рельсе.

Котька протискался к теплушке на огненный чуб. Старшина с нашивками комендора стоял, касаясь головой проёма, и хмуро смотрел вдаль поверх бескозырок. Никто не кричал ему последних напутствий, не обнимал.



– Дядя-а! – пробил сквозь гомон свой голос Котька. – Возьми на дорожку, мамка просила!.. Дядя-я!

Всполошно заголосил паровоз, эшелон дёрнулся, заклацал буферами, и людской рёв ударил прибоем. Котька пошёл рядом с теплушкой, натыкаясь на женщин, подныривая под руками.

– Это тебе, дядя-а! – вопил он, протягивая четвертинку. – Возвращайтесь скорее!

Комендор смотрел на него недоумённо, хмурил брови, ничего не разбирая из-за шума.

– Да что же вы, берите! – надрывался Котька. – Возвращайтесь, я вас встречать стану-у!..

Комендор потыкал пальцем в Котьку, потом себя в грудь и начал суматошно расталкивать флотских.

– Раздайся, братва! – сияя, требовал он. – Мой салажонок! Меня провожает!

Он дотронулся до четвертинки, взял и не глядя сунул её назад кому-то. Тут же стащил с головы бескозырку и завозился над ней.

– Братанам Серёже с Костей привет передайте! – прибавляя шагу за набирающей ход теплушкой, наказывал Котька, совсем не думая, знает матрос их или не знает. Раз на фронт едет – встретятся.

Комендор кивал огненной головой, потом протянул ему загорелую руку с синим накрапом татуировки. В пальцах его на ветру полоскалась чёрная ленточка.

– Держи, братка! – Он подмигнул мокрым глазом. – Большим вырастай, понял? Учись как следует, понял? Серёга, говоришь? Костя? Переда-ам!

Котька отставал. Уже издали донеслось:

– Носи и помни, братишка-а-а!

На фронт Котька провожал впервые. Братья призывались на службу до войны, и отъезд их был радостен. Теперь провожание было не то…

Всё дальше убегал эшелон, увозил чужого человека, а казалось, брата, большого и доброго, увозил. Сквозь слёзы глядел Котька на ленточку, читал золотом оттиснутые, чёткие, но ставшие расплывчатыми буквы:

– М-о-н-г-о-л, – шевелил он губами. – К-А-Ф.

«Мать поклониться велела!» – вспомнил только теперь и вслед последней теплушке, которую раскачивало и бросало на стыках, поклонился поясно раз, другой, неумело и быстро.

– Цё, наколол тебя флотский? – коршуном налетел Ванька Удодов. – Я же ботал вам – мне несите. Я бы не продешевил, будь спок. А он бегит, бегит, суёт им на ходу, фраер. Радуйся, что хоть ленту отвалили, а могли бы во-о! Глянь, мне за так дали, уметь надо, рохля.

Ванька выпятил пузо, опоясанное чёрным ремнём с латунной якористой бляхой. И столько было в глазах и позе Удода презрения к нему, рохле, что Котька, не думая, что с ним сделает Ванька, ударил его в лоб. Удод попятился и, не успев разозлиться, удивлённо смотрел на маленького ростом Котьку.

– Ты цё, шпана, сдурел? – цедил он сквозь зубы. – Я вам советую бэрэчь свои патреты!

– Бляху сканючил и вылупаешься! – ощетинился Котька. – Барыга ты, вот кто! – Он сплюнул и зашагал через рельсы к дому, плотным бочонком скатывая флотскую ленту с надписью «Монгол».

Этот монитор-плавбатарею Амурской краснознамённой флотилии знали мальчишки всего города и предместий. Широкий, он, как утюг, буровил Амур и протоки. Ещё издали завидев его, они весело сыпали в воду, и то-то было радости, когда мощная волна подхватывала ребятню и, взгромоздив на вспененную горбину, мчала к берегу, на котором суетились мужики, выволакивая на сушу лёгкие лодчонки. Котьке подумалось, что «Монгол» и другие корабли поставят к пирсу на базе флотилии и они будут стоять, ждать, когда матросы отвоюют с фашистами и вернутся назад. Он подумал так, не ведая, как не ведали сами матросы, что сюда они больше никогда не вернутся. На смену им из учебных экипажей придут на базу другие, пополнят поредевшие команды, и корабли как ни в чём не бывало будут по-прежнему накатывать на берега жёлтые волны. А эти, умчавшие к Москве в расшатанных теплушках, поднимутся в атаку, пойдут стенкой во весь рост, надвинув на брови бескозырки, и густо-густо испятнают подмосковный снег чёрными бушлатами. И будет пламенеть на снегу кистью рябины тугой чуб старшины-комендора, пока не заметут его метели.