Страница 24 из 30
Семён скосил глаза на дверь, прислушался к вою ветра.
– Прихватит где-нибудь в дороге и схоронит, – гудел Василий. – Тайга, она свое кре-епко дёржит. Сам пропадёшь и золотишко сгинет, а в ём труд заложен куда-а какой. – Он встал, подошёл к двери, распахнул.
В тёмном проёме, на свету, густо мельтешили снежинки.
– Господи Исусе, – заметала себе на грудь крестики Устя.
Пар, вваливаясь в натопленное зимовье, расползался по полу, клубился пеной.
– Здравствуй на лёгком слове! – поклонился в темноту Василий. – Пришла-а долгая!
Яркими от злых слёз глазами глядел Семён на хлопья снега и в густом, поднявшемся до колен пару казался Усте безногим. Она не крестилась больше. Опустила неживые руки, глядела на дверь со страхом.
– Надолго задурила, язви её! – с мрачным торжеством заключил Василий и, крякнув, захлопнул дверь. – Оно и мне не выбраться. Куда в такую беду, – заговорил, усаживаясь за стол. – Переждать надо. Ужо отстоится погодка, а там на лыжах. – Перегнулся, тронул за плечо Семёна. – Оставайся, говорю. Не глупи. – Кивнул на Устю, подмигнул. – Раз уж делимся поровну – так и быть, делимся во всём. Обоя, говорю, зачнём хозяйствовать
Семён покрутил головой:
– Пойду я. Сейчас и пойду. Будь что будя.
– На ночь-то глядя? – Василий хмыкнул. – Прыткий какой… А не пущу?
– Поделились ведь, чего там? – Семён развернулся к Василию. – Как же – «не пущу»? Вольный я.
– Покуда Бог один вольный, – метнул в потолок глазами Василий. – Он. Один.
– Уходи-и, Семён, – зажмурясь, обронила от печи Устя. – Всё одно смертынька. Уходи-и.
Семён со страхом, Василий удивлённо повернулись к Усте. Напружив глаза, она в упор, неистово глядела на них обоих. Воя, наваливался на зимовье ветер, трепал на крыше драньё, высвистывал непутёвое. Семён, не глядя, нашарил сбоку себя тяжёлую, тусклого олова кружку и, не спуская глаз с Усти, стал глотать остывший чай. Слева за её спиной тяжело дышал Василий. Глядя мимо Семёна на Василия, Устя напряглась, убрала руки за спину и, взвизгнув, отдёрнула их от раскалённой печи.
Как от выстрела, ударившего внезапно, Семён отпрянул, развернулся к Василию и с ходу наотмашь саданул его по скуле зажатой в руке кружкой. Василий охнул, свалился на Семёна и, поймав за шею, страшно давнул. Хряпнули под пальцами связки, затрепыхался Семён. Василий, выхакивая кровавые пузыри, оттолкнул его, сжал руками разрубленную скулу.
Роняя на рубаху изо рта розовые хлопья, Семён пятился к двери. Запнувшись об ушат, опрокинул его, поскользнулся, боднув головой косяк, рухнул у порожка, выгнувшись рыбиной, и затих.
Устя кошкой вскочила на нары, вжалась в угол. Изуродовав ногтями щёки, замерла с открытым ртом в безголосье. Василий раскачивался над столом, скорготал зубами.
– Очухайся мне-е, – хрипел он, – колодину к ноге приверчу, с ней в шурфе и подохнешь. – Ощупью пробрался к нарам, свалился на них, выстонал: – Дай тряпку, Устя, морду замотать…
Устя подождала, потом спрыгнула на пол, огляделась. Василий лежал ничком, не шевелился. Тогда она метнулась к порогу.
Алой клюквой цвела холщовая рубаха Семёна. Глядя на неё, Устя нахмурила брови, потом улыбнулась виновато, упала на колени и захватала ягодины, собирая их в горсть. Вдруг, счастливо хихикнув, она растопырила перепачканные пальцы, лизнула их, похвастала кому-то:
– Спела-то кака!
Вспрыгнула на ноги, сгребла в обе руки по пучку нащепанной Семёном лучины, подпалила их в печи. Хищно подмигивали со стола рассыпанные самородки. Устя показала им язык и, крутнувшись на ноге, выскользнула за дверь. Там привстала на носки, сунула огонь под крышу, припёрла дверь колом, отбежала.
Зверем, пойманным в сети, метался в прибрежных тальниках ветер, раскачивал гудящие ели, сеял с речки водяной мёрзлой пылью. Скоро ближние к зимовью лесины выхватило из темноты пламя. Оно длинно полоскалось из-под крыши, ревело. Где-то в чёрном урочище тревожно заухал на зарево филин, а у зимовья, выстелив по ветру космы, приплясывала, увёртываясь от искр, хохочущая Устя…
Старые охотники-эвенки сказывали, что много лет зимой и летом случалось видеть им по угрюмому ключу мелькающую в зарослях кедрового лапника косматую ведьму. Как выживала она – бог знает.
Глубинка
Повесть
Глава 1
От голода Котьку подташнивало. Он остановился, сдвинул с плеч верёвочные лямки, свалил мешок на льдину, боком вмёрзшую в реку Амур, рухнул на него. Обутые в ичиги ноги дрожали, поселковые огоньки за оснеженной ширью реки двоились, пропадали надолго. Снял рукавичку и потной от слабости рукой стащил шапку. Ветер хиус скоро опалил затылок, схватил волосы ледком, закучерявил. Они захрустели под ладонью, и пришлось снова натянуть шапку, поднять короткий воротник телогрейки. Волосы тут же оттаяли, и по шее, до желобка по спине, поползла ознобная струйка.
«Торосистый нынче Амур, – думал Котька, глядя на льдины, так и этак впаянные в него, остро поблескивающие сколами. – На коньках не погоняешь».
Он сидел лицом к устью протоки. В двух километрах отсюда она впадала в Амур, а там, на другом берегу Амура, лежала чужая сторона – Маньчжурия. Там притаилась японская Квантунская армия. Как всякий пограничный мальчишка, Котька знал об этом. Ночами над той стороной часто вспухали разноцветные ракеты, дробили темноту. Тогда Амур просматривался на всю широту, и по нему, чёрному, извивались огненные змеи, доносилось многоголосое, ликующее «Банзай!». Так было летом, когда немцы ещё рвались к Москве. Теперь, зимой, та сторона утихла, затаилась, но эта тишина и затаённость угнетали больше, чем недавние фейерверки.
«Может, ползут сейчас по льду в маскхалатах», – подумал Котька, но даже не пошевелился: всякий день ждали нападения японцев, привыкли, а привычка притупила страх, хотя он и жил внутри, мозжил. Котька смотрел на поселковые огоньки за протокой. Они подмигивали дружески, успокаивали. И хотя лихота еще теснила грудь, он заторопился к дому. Устойчивый ветер сменился порывистым ветерком, погнал позёмку. Пропотевшая телогрейка залубенела и теперь, придавленная к спине мешком, сильно холодила. В позёмке путь угадывался с трудом, Котька спотыкался, падал, один раз долго нашаривал в снегу выпавший кусок сала, нашёл и больше не прятал за пазуху, нёс в руке…
За трёхкилограммовый кулёк фабричной дроби и пачку дымного пороха деревенский родственник насыпал Котьке ведро муки. Перед этим он долго вертел в исполосованных дратвой руках скользкую, опарафиненную пачку с нарисованным на ней синим токующим глухарём, сам прищёлкивал языком, как глухарь. Котька боялся, что он откажется от пороха, возьмёт только дробь и тогда выручка от обмена будет маленькой. Боялся и мял на коленях льняной выстиранный мешок, вроде показывая, что ничего другого в мешке нет, в то же время как бы поторапливая хозяина. Жена родственника молчала у печки, ждала, чем закончится обмен, шикала на галдящих детишек, плотно обсевших скоблёный стол. Ребятишки вертели ложками, выхватывали друг у друга ту, что поухватистее, и казалось, совсем не замечали Котьку. Он краем глаза поглядывал на них, совестился, что угадал не ко времени, ужинать помешал. Знал бы такое дело – потоптался б на улице, переждал, пока отсумерничают.
От русской печки волнами наплывала теплынь, в чугуне булькала картошка. Выплески скатывались по задымленнм бокам, шариками метались по раскалённой плите, шипели. В избе было парно и душно, окна потели, слезились. Лица ребятишек-погодков разглядеть было нельзя: керосиновая лампа, подвешенная к потолку, высвечивала лишь белокурые макушки и влажные от жары лбы.
Хозяин вышел в сенцы, вернулся с брезентовым ведром, полным сероватой муки. Котька торопливо распялил мешок, от печи подошла хозяйка, заботливо придержала край. Когда облачко мучной пыли осело в мешок, он бережно встряхнул его, завязал, подёргал лямки – надёжно ли. Уходить не спешил: уж очень скудно отоварил его хозяин. Порох да дробь стали редким товаром, тут как ни крути, а одного ведёрка мало.