Страница 5 из 24
Главврач тут же выпустил пресс-релиз, анонсирующий программу психологической реабилитации жертв Стюарта Хикла – со мной в качестве ведущего психотерапевта. Сам я был об этом ни сном ни духом, пока не открыл свежую «Таймс».
Когда я на следующее утро пришел к нему, меня немедленно препроводили в кабинет. Главврач, хирург-педиатр, не оперировавший уже лет двадцать и давно обзаведшийся покровительственными замашками раскормленного бюрократа, восседал за сверкающим письменным столом размером с хоккейное поле и улыбался во всю ширь.
– Что за дела, Генри? – Я протянул ему газету.
– Присаживайся, Алекс. Я как раз собирался тебе звонить. Совет решил, что ты идеально – ну просто лучше всех – подходишь для этого дела.
– Весьма польщен.
– Все помнят твою великолепную работу с Броунингами.
– Броунеллами.
– Ну да, не суть.
Пятеро юных Броунеллов выжили в катастрофе легкого самолета в горах Сьерра-Невада, унесшей жизни их родителей. Дети были травмированы и физически, и психологически – солнечные ожоги, крайнее истощение, амнезия, потеря речевых функций… Я не покладая рук работал с ними два месяца, и это попало в газеты.
– Знаешь, Алекс, – продолжал главврач, – в попытках совместить высокие технологии и самопожертвование, которые и лежат в основе современной медицины, мы зачастую совершенно упускаем из виду как раз человеческий фактор.
Круто загнул, прямо как с трибуны. Я очень надеялся, что он не забудет эти слова при планировании очередного ежегодного бюджета.
Главврач еще какое-то время гладил меня по шерстке, разглагольствуя о «передовом крае гуманистических устремлений», на котором должна располагаться наша больница, после чего улыбнулся и подался ко мне всем телом.
– А кроме того, я вижу во всем этом немалый исследовательский потенциал, так что как минимум две-три публикации к июню тебе обеспечены.
В июне мне, адъюнкту, предстояло получение полноценного профессорского звания, а главврач был членом квалификационной комиссии.
– Генри, по-моему, вы взываете к моим низменным инстинктам.
– Боже упаси! – Он лукаво подмигнул. – Наша главная задача – просто помочь всем этим несчастным детишкам, ставшим жертвами гнусного насилия.
И, покачав головой, добавил:
– Какая мерзость… Этого типа надо попросту кастрировать.
Чисто хирургический подход к делу.
Я с обычной для себя одержимостью с головой ушел в разработку программы реабилитации. Терапевтические сеансы мне разрешили проводить в моем частном кабинете – при условии, что вся слава достанется Западному педиатрическому.
Главной моей задачей было помочь членам семей высказать чувства, которые они прятали где-то глубоко в себе с тех самых пор, как подпольные обряды Хикла оказались выставленными на всеобщее обозрение, подвигнуть их поделиться этими чувствами с товарищами по несчастью и понять, что они не одиноки. Для этого я разработал интенсивную шестинедельную программу терапии, в основном групповой – для детей, родителей, братьев и сестер, полных семей – с проведением при необходимости индивидуальных сеансов. Подписались на нее восемьдесят процентов семей, и никто в итоге не соскочил. Собирались мы по вечерам в моем офисе в Уилшире, когда в опустевшем здании воцарялась гулкая звенящая тишина.
Бывали вечера, когда после таких сеансов, на которых людское несчастье изливалось на меня, словно кровь из разверстой раны, я чувствовал себя совершенно опустошенным – и физически, и эмоционально. Пусть никто не пытается убедить вас в обратном: более изматывающее тело и душу занятие, чем психотерапия, трудно себе и представить. Чем мне только не доводилось заниматься в жизни – от сбора морковки под палящим солнцем до заседаний в шикарных начальственных кабинетах, – но ничто не сравнится с грузом человеческого горя, которому вы пытаетесь противостоять час за часом, и ответственности за то, чтобы облегчить это горе при помощи только собственного разума и речей. В лучшем случае вас ждет невероятный душевный подъем – когда вы видите, что пациент наконец открылся, задышал полной грудью, освободился от боли. В худшем – это все равно как барахтаться в выгребной яме, отчаянно пытаясь устоять на ногах, когда вам на голову один за другим обрушиваются все новые и новые потоки нечистот.
Лечение оправдывало себя. У детишек опять заблестели глазенки. Их семьи постепенно вылезли из своей скорлупы, стали помогать друг другу. Со временем мое участие свелось к роли молчаливого наблюдателя.
За несколько дней до последнего сеанса мне позвонил репортер из «Новостей национальной медицины» – не слишком-то известного листка для врачей. Звали его Билл Робертс, он как раз оказался у нас в городе и желал взять у меня интервью. Давно пора, мол, привлечь внимание практикующих педиатров к вопросам последствий растления малолетних. Дело было вроде стоящее, и я согласился на встречу.
В половине восьмого вечера я выехал с больничной автостоянки и направился к западу. Пробки уже рассосались, и до черной башни из стекла и гранита, в которой располагался мой офис, я добрался уже к восьми. Оставил машину на подземной парковке, прошел через двойные стеклянные двери в тихий вестибюль, где лишь негромко наигрывала фоновая музыка, и поднялся в лифте на шестой этаж. Двери разъехались по сторонам, я вышел в коридор, свернул за угол – и непроизвольно остановился.
Никто меня не ждал – что выглядело странно, поскольку большинство репортеров, с которыми мне до сих пор приходилось иметь дело, отличались пунктуальностью.
Приближаясь к двери своего офиса, я увидел острый треугольник света, косо пересекающий коридор. Дверь была приоткрыта где-то на дюйм. Интересно, подумалось мне, уж не впустил ли Робертса кто-нибудь из уборщиков, работающих в ночную смену? Если так, то придется серьезно поговорить с управляющим, напомнить ему о правилах безопасности в здании.
Подойдя к двери вплотную, я сразу понял: что-то тут не так. Вокруг дверной ручки – царапины, на ковре под ней – металлические опилки. И все же, словно следуя какому-то сценарию, вошел внутрь.
– Мистер Робертс?
Приемная была пуста. Я прошел из нее в кабинет. Человек на диване не был Биллом Робертсом. Я никогда с ним не встречался, но сразу его узнал.
На мягких подушках, как кукла, раскинулся Стюарт Хикл. Голова – вернее, то, что от нее осталось, – привалилась к стене, глаза отсутствующе уставились в потолок. Одна рука покоилась возле влажного пятна у паха. У него была эрекция. На шее рельефно выдавались вздувшиеся вены. Другая рука безвольно прикрывала грудь. Палец застыл на спусковом крючке маленького вороненого пистолета, который висел на нем рукояткой вниз – дуло в дюйме от полуоткрытого рта Хикла. На стене за головой – ошметки мозгов, крови и кости. Алые росчерки выделялись на бледно-зеленом рисунке обоев, будто накаляканные рукой младенца. Густые струйки того же цвета вытекали из носа, ушей и рта. В кабинете стоял запах фейерверка и человеческих испражнений.
Я бросился к телефону.
Заключение коронера оказалось коротким: смерть в результате самоубийства. В окончательном варианте оно звучало примерно так: с момента задержания Хикл испытывал сильную депрессию и, словно японский самурай, в преддверии суда предпочел смерть публичному унижению. Это он, представившись Биллом Робертсом, назначил мне встречу, это он взломал замок и сам вышиб себе мозги. Когда в полиции мне проиграли магнитофонную запись его признания, я действительно уловил определенную схожесть голоса Хикла с тем, что я слышал по телефону во время разговора с «Робертсом», – по крайней мере, достаточную схожесть, чтобы с ходу ее не отрицать.
Что же касается причин, по которым он избрал для своей лебединой песни именно мой кабинет, то и на это у моих коллег-мозгоправов сразу нашелся простой ответ: исцеляя его жертв, я стал для него символической фигурой отца, устраняющего причиненный им ущерб. Его смерть стала столь же символическим жестом покаяния.