Страница 4 из 13
А всё потому, что двадцать лет назад надо было не ерундой заниматься, не рифмы плести, а дописывать и защищать докторскую. Теперь сидел бы на пленарном заседании какого-нибудь международного симпозиума в каком-нибудь испанском или итальянском курортном городке, слушал бы в половину и даже в четверть уха что-нибудь про термодинамику процессов сорбции или десорбции, трогал бы ногой стоящий под стулом полиэтиленовый пакет с двумя бутылками красного сухого, купленного почти даром на распродаже, и писал бы в блокнот, который выдают каждому участнику, какие-нибудь стишки и при этом злился бы себе на здоровье из-за того, что они не получаются – все эти неуклюжие метафоры, тяжеловесные аллюзии, неуместные синекдохи…
Часам к девяти утра или даже к половине десятого оболочка сна становится такой тонкой, что сквозь нее понемногу начинает проникать шуршание и треск бересты, которую теща рвет на полоски перед тем, как положить в печку, тонкий, приглушенный писк петель чугунной печной дверцы, шипение масла на сковороде, шум закипающего чайника, стук кухонного ножа о разделочную доску, и когда, наконец, оглушительный запах свежесваренного кофе эту оболочку разрывает в клочья, ты понимаешь, что вокруг тебя на десятки километров не среда, не пятница, не, упаси Господь, понедельник, а только суббота, в которой нет ни работы, ни начальников с их это надо было сделать еще вчера, ни вагонов метро, в которых надо стоять на одной ноге, ни бесконечных автомобильных пробок, заполняющих бутылки так, что в них не остается ни глотка воздуха, состоящего из сажи, бензиновой гари и трех молекул кислорода на два района, но вместо всего этого есть небо, не опутанное проводами и не загнанное в щели между домами, под небом заснеженное поле, в поле деревня, в деревне дом, на кухне которого стоит большая фаянсовая тарелка с горой огненно-золотистых сырников. Намазываешь каждый густой деревенской сметаной, поливаешь всё сверху клубничным или малиновым сиропом, откусываешь сырник так, что даже мочки ушей оказываются белыми и сладкими, и во рту у тебя начинает смешиваться горячее с белым, а сладкое с тающим на языке. Именно в этот момент, когда и горячо, и вкусно, и не проглотить не обжегшись, и хочется приоткрыть рот, чтобы остудить, но ненароком не выронить, надо показать жестами жене или теще или собаке, не спускающей с тебя преданных глаз, чтобы они добавили побольше холодных сливок в большую кружку с горячим кофе, иначе…
Приятнее всего не писать рассказ самому, а читать, к примеру, рассказ Брэдбери и мечтать о том, что ты и сам вот как возьмешь, вот как напишешь тоже что-нибудь такое светлое, немного печальное и таинственное, вот как завтра же утром! И с этим чудесным настроением потом пить зеленый чай с лимонным пирогом или смотреть в окно, или просто дремать, сидя в кресле, пока тебя не растолкают и не велят идти уже спать по-настоящему, под одеялом. Но и там, в душной пододеяльной темноте, еще немного помеч-та-а-а… а наутро проснуться и пойти на работу, радуясь в тайне от самого себя тому, что у тебя есть работа, а настоящему писателю пришлось бы натощак писать рассказ этот чертов рассказ. Как минимум, страницы две или три до завтрака.
Еще светло, но для чтения лучше включить лампу. Прочтешь полстраницы, зевнешь, еще раз зевнешь, захлопнешь книгу, допьешь остывший чай, сунешь ноги в валенки, накинешь тулуп, замотаешься толстым шарфом и выйдешь ненадолго в сад поскрипеть снегом, посмотреть на почерневшую от прошлогодних дождей гроздь рябины, на трех довольных синиц, которые заклевали до смерти кусок сала, привязанный бельевой веревкой к ветке яблони, и теперь перемывают кости какой-то вороне, на серые замшевые сумерки, которые на тонких белых ниточках медленно и осторожно кто-то невидимый опускает на деревню, подожмешь внутри перчаток замерзшие пальцы, соберешь их в кулак, поежишься от холода и вернешься в дом, чтобы читать с оставленного места: «Уже давно смеркалось. Он отправил своего надежного Терешку в Ненарадово с своею тройкою и с подробным, обстоятельным наказом, а для себя велел заложить маленькие сани в одну лошадь и один без кучера отправился в Жадрино, куда часа через два должна была приехать и Марья Гавриловна».
Потом прикроешь глаза и станешь представлять себе бледную и хрупкую Марью Гавриловну, ее слезы, ее белое платье, ее рассыпавшиеся по плечам волосы, случайное такси, небритого шофера, спрашивающего: «Дорогу покажешь, брат?», толчею на вокзале, густой рев паровоза, мчащегося сквозь метель, морозный полустанок, занесенных снегом людей, бегающих по платформе и беспрестанно отворяющих и затворяющих большие двери, ее слова «Я не знала, что вы едете. Зачем вы едете?», заиндевевшее окно вагона, а в нем снежная круговерть, огромный шевелящийся сугроб, наметенный перед дверью в дровяной сарай… Подумаешь о том, что надо бы подложить дров в печку, иначе под утро… и заснешь, так и не выключив лампы.
Поле огромное. Жгучий ледяной ветер гонит по нему к лесу вороха заячьих и собачьих следов, гнет в дугу, завязывает в узлы и рвет на куски широкие следы охотничьих лыж, осыпает гулкое эхо выстрела и карканье ворон сверкающей снежной пылью и затихает в ельнике…
За два дня договариваешься с соседом, который едет торговать в райцентр на рынок творогом, оставить тебе местечко в его старой «шестерке». Накануне утром втискиваешься с трудом в машину вместе с ведрами творога, обвязанными сверху марлей, и необъятной тещей соседа, обвязанной сверху пуховым платком, едешь с ними в город и, пока они торгуют, покупаешь три новых мышеловки, лимонов, прокладки для скважинного насоса, две курицы, кило антоновских яблок, пяток энергосберегающих лампочек, батон копченой колбасы, по две больших горсти золотого самаркандского изюму и жареного миндаля, новое ведро взамен прохудившегося, нерафинированного подсолнечного масла и бутылку сладкого испанского хересу. Снова, но уже с большим трудом втискиваешься в машину и едешь домой. По дороге машина глохнет, аккумулятор разряжается и ты толкаешь вместе с соседом машину, внутри которой сидит теща, и думаешь о том, что лучше было бы продать не творог, но кто же ее купит, даже если приплатить. Наконец останавливаешь знакомый трактор, и всего за пятьдесят рублей вы доезжаете до деревни на тросе уже затемно и заиндевев от холода.
Дома отдаешь покупки жене, выпиваешь рюмку перцовки, съедаешь тарелку горячих щей, выпиваешь рюмку перцовки, смотришь на привезенный из города херес, строго говоришь себе даже и не думай, выпиваешь рюмку… просыпаешься затемно уже в постели и без валенок, встаешь, растапливаешь печь, будишь жену, умываешь ее, кое-как причесываешь и отправляешь на кухню. Пока она там сонная, точно робот, долго вымешивает тесто, трет в него лимонную цедру, добавляет изюм, миндаль, щепотку ванильного сахара, лепит колбаски, раскладывает их на противне, смазывает взбитым яйцом, ставит противень в печь на полчаса, вытаскивает, режет колбаски на толстые ломтики, выкладывает срезами вверх и снова ставит в печь на десять минут, быстро засыпаешь, еще быстрее спишь и мгновенно просыпаешься от запаха свежемолотого кофе, который щекочет не только ноздри, но даже и пятку, высунувшуюся ненароком из-под одеяла.
Встаешь, не причесываешься, надеваешь махровый халат, обуваешь мягкие войлочные тапки, выходишь на кухню, садишься за стол и, не отрывая глаз от большой фарфоровой салатницы в цветочек, в которой лежит еще горячее печенье и смотрит на тебя миндальными и изюмными глазами, нечувствительно съедаешь преогромный омлет с сыром и колбасой. Пока жена наливает тебе в полулитровую кружку с зайчиками и белочками кофе со сливками, ты достаешь из буфета вчерашнюю бутылку, две расписных, привезенных из Турции, пиалы, наливаешь в них сладкого испанского хересу, и вы начинаете макать ломтики печенья в херес, откусывать и снова макать. Пока печенье, пропитанное хересом, тает на языке, пока херес мелкими пташечками разлетается по всему организму, надо успеть быстро прогнать от себя мысль[3] о том, что в Москве, для того чтобы не получить и сотой доли такого удовольствия, пришлось бы тащиться с женой в какое-нибудь битком набитое в выходной день кафе, ждать, пока к тебе подойдет сонный официант, просить у него принести вон то кантуччи или бискотти, которое на витрине при входе, узнать, что оно было каменным уже в начале кайнозоя, что нового не испекли, что сладкого испанского хереса вообще не завозили с прошлого года и лучше взять суп дня из тыквы и бокал красного сухого чилийского вина, заказать все это, получить, съесть и выпить без всякого удовольствия, заплатить несусветные деньги и потом еще пойти в близлежащий торговый центр, где умереть от жары и жажды во время лихорадочных поисков перчаток или шарфика в тон пальто, или точно такого же халатика, но с перламутровыми пуговицами.
3
Пока ее не прочла жена, умеющая читать даже то, что написано зеркально и вверх ногами у тебя в голове.