Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 13

Декабрь без снега – зима на ветер. Да и ветра, если честно, нет никакого. Туман промозглый до самых мелких и тонких костей. Поседевшая от неопределенности трава. По утрам осколки разбитых вдребезги луж. И поле, и лес, и проселок с окаменевшей в судорогах колеей выглядят точно оставленная своими деревня, в которую еще не вошел наступающий неприятель. Валяются брошенные при отступлении бурые листья, чернеют заломленные в тоске ветки осин и лип. Неприятеля уже устали ждать и бояться. А он и не думает приходить – то ли успел наступить на что-нибудь другое, то ли деньги кончились, то ли плюнул и вернулся восвояси. Далась ему эта деревня…

Перво-наперво наделаю себе бутербродов с любительской колбасой и плавленым сыром. Любительская колбаса с мелким шпиком, доложу я вам, лучше любой копченой, если, конечно, вы собираетесь писать, а не читать. Особенно, если на нее положить половинку соленого или свежего огурца. Потом беру маленький, пол-литровый термос и наливаю в него чай.

Жена смотрит на мои приготовления и спрашивает:

– Ты насколько уезжаешь? На неделю?

– Да нет, отвечаю. Часа через три вернусь. Холодно там. Не май месяц. Я же туда не стучать зубами от холода и голода еду, а писать. В конце концов, я не кастрюлю с борщом туда везу, а лишь пару-тройку бутербродов с колбасой. Мне, между прочим, еще целых десять километров туда ехать. Не говоря об обратном пути.

И незаметно подливаю в чай немного коньяка. Потом беру горсть конфет «Коровка» и всё укладываю в багажные велосипедные сумки вместе с фотоаппаратом, планшетом, гаечными ключами и набором для заклейки камер. Подкачиваю колеса и еду.

Сначала еду по деревне. Мимо соседа Кольки Воронова. Колька вернулся из рейса и ремонтирует свой грузовик. Воронов – хозяйственный – он выжигает на костре металлические стаканы, извлеченные откуда-то из внутренностей двигателя. Это отработанные топливные фильтры. Колька говорит, что будет этими стаканами носить разбавленное водой куриное говно на огородные грядки. После Кольки еду мимо Вовки Лихачева. Вовкина фамилия – Зиммель. Он из немцев. Но кто его здесь, во владимирской деревне, будет звать Зиммелем? Поэтому он Лихачев – по жене Зинаиде. Вовка и Зинаида – последние из могикан – они умеют держать коров и держат их. Четырех коров и бычка. Они знают, как из них получать молоко, творог и сметану. Прямо из отверстий на теле коров. У Лихачевых есть легковая машина, чтобы развозить молоко и творог дачникам, и два трактора. Один, правда, не на ходу, но Вовка его непременно доведет до ума. У него руки растут откуда надо. Он как-то проходил медкомиссию и даже врачи удивились – редкий теперь случай, чтобы у мужика руки росли откуда надо. Недавно Лихачевы зарезали на мясо корову и Вовка продал мясо перекупщикам из Александрова. Черт его знает как так получилось, что на все деньги Вовка купил подержанный «форд», которому Зинаида в дочери годится. Правда, за ним дали прорву отличных запчастей. Вовка сидит в новом старом «форде» и думает, как подъехать к жене, чтобы она не заехала ему… Сам-то Вовка крепкий мужик, а вот «форд» может и не перенести.

Потом я выезжаю за околицу и еду по дороге вдоль поля. Еще неделю или две назад оно блестело от перевернутых плугом пластов земли, а теперь уже зеленеет озимыми. Дорога идет под уклон к небольшому болотцу с черной водой и полусгнившими пеньками. За болотцем мостик, а за мостиком разоренная автобусная остановка. Ее исписали разными словами, а когда слова кончились, взяли и сожгли. За остановкой – лес. В лесу я спешиваюсь и по тропинке, ведя в поводу велосипед, захожу на полянку между соснами и елями. Там я отвязываю от велосипеда походный складной стул, раскрываю багажные сумки, достаю планшет, создаю новый файл, откладываю в сторону планшет, разворачиваю бутерброды и открываю термос. После того как все бутерброды съедены, чай выпит и бумажки от конфет «Коровка» уложены в специальный мусорный пакет, ничего не остается… Раньше я хотя бы курил и можно было еще минут десять курить после еды, а теперь приходится сразу, буквально с места в карьер писать о том, что летом до сердцевины тишины не добраться через десятки и даже сотни слоев. Хоть сиди не шевелясь в самой дремучей чаще и уши навостри, как лыжи. Одних только видов шума, шелеста и шороха листьев сорок восемь или даже пятьдесят три. Одних птичьих голосов, не считая комариного писка и шмелиного жужжания столько… а если учесть пусть и не все, но хотя бы часть комбинаций с шорохами и шелестами, да все диезы и бемоли песен ветра… Нет, даже и пытаться не стоит.





Другое дело поздней осенью. Сначала отшелушиваем все посторонние городские звуки, которые ближе к лубяному слою коры – шум машин на далекой, идущей краем леса дороге, выстрелы и крики охотников, поднявших задремавшего медведя и не знающих, как уложить его обратно, бестолковый лай собак и чахоточный кашель старого деревенского трактора. После этого аккуратно отрывают невесть откуда взявшееся, присохшее еще с самого июня, пустое и прозрачное насекомое гудение; свист и скрип только что прилетевших снегирей, у которых еще и грудки белые, не покрасневшие от морозов; нахальное карканье вороны, деликатное постукивание дятла и жалобный крик одинокого канюка в сером, дымчатом, тонко позолоченном небе с бледным, размазанным, точно растопленная чайная ложка сливочного масла в геркулесовой каше, солнцем. И уж тогда, когда будет отделен монотонный гул ветра и печальный шорох оставшихся зимовать листьев, можно будет подобраться к самой сердцевине, которая состоит из чуть слышного, прерывистого, точно азбука Морзе, скрипа сосны и совсем неслышных, ультразвуковых окриков караульных муравьев, ходящих с хвойными иглами наперевес по внутренней галерее вокруг огромного, высотой в полтора метра, муравейника.

Летний вечер в двух словах не описать – тут тебе и стрекотание кузнечиков, и оглушительно пахнущая резеда, и чай, накрытый в садовой беседке, и сладковатый дымок от противокомариной спирали, и кусочек миндального пирожного, случайно упавший за вырез блузки, и смешной, щекотный поиск этого кусочка, и легкая, как молодое божоле, болтовня, от которой в голове шампанский шум и ноги отказываются, зато руки… Другое дело – зимний вечер. Треск поленьев в печке – вот и все его описание. Впрочем, даже и этого много. Хватит и одного глагола «прозевать».

Охотничьи лыжи готовлю накануне. Смолю их тщательно, до цвета, который мебельщики называют «венге». Потом натираю лыжной мазью до нестерпимого блеска. Новые зимние, на волчьем меху, монгольские сапоги из темно-красной тисненой кожи с монгольскими же узорами смазываю, чтобы не промокли, касторовым маслом раза два, не меньше. К утру на термометре тридцать два градуса мороза. Жена интересуется – иду ли я на полчасика только за бронхитом и сразу обратно, или на час-полтора за воспалением легких. Обещает испечь творожную запеканку с изюмом и орехами, если вернусь.

Начинай, говорю, печь, а сам надеваю тулуп, меховую шапку, рукавицы, зову собаку и выхожу на лыжах в поле. Снег, который шел всю ночь и все утро, утомился идти, упал и лежит. Поле ровное, точно укрытое белым бархатом, остро посверкивающее под солнцем. В противоположном от солнца углу неба висит полупрозрачная ледышка так и не растаявшей за утро луны.

Лыжи идут ровно, упруго, скользят хорошо, и снег под ними монотонно поскрипывает. Время от времени я смахиваю иней, наросший на ресницы, оборачиваюсь назад и вижу, что следы от лыж получаются до того аккуратные и до того параллельные, что, кажется, они не пресекутся даже в неевклидовом пространстве. В голову из окружающего поля, укрытого снегом, из ледяного неба, из морозного игольчатого воздуха проникает такая холодная и такая кристальная ясность, что будь у меня в ней (в голове) хоть какая-нибудь, пусть и самая сложная, мысль, кроме той простой, что дома сейчас ровно на полсотни градусов теплее, я бы ее (мысль) как подумал бы, как… и тут собака чует мышь, прямо под моими лыжами, прыгает мне в ноги, я падаю… и тут жена звонит из внутреннего кармана с сообщением о том, что запеканка готова и если я еще не превратился в сосульку, то… – Лучше, – говорю я, поудобнее устраиваясь в сугробе, – картошку в мундире свари. Да не вари в полковничьем – вари в генеральском. В том, который с селедкой, маринованными подосиновиками и рябиновкой[1]. Мы с собакой придем с мороза, а с мороза не пьют творожную запеканку. С мороза сама понимаешь. Колечками лука будешь селедку посыпать – подмаринуй их, но самую малость. Рябиновку можно и не охлаждать. В горле охладится – мы с мороза придем…

1

Писал я и думал – отчего у меня каждый раз, как о прогулке на лыжах, все кончается водкой, селедкой и горячими щами. Сколько можно повторяться. Должно быть, и читателю уже надоело. Какой-то порочный круг, ей-богу. Ведь живут же люди, особенно интеллигентные, и по-другому. Приходят с лыжной прогулки и садятся играть, скажем, на рояле. Выпьют водки, закусят, чем Бог послал, и сразу за рояль или стихи читать друг другу вслух. Державина, к примеру: «Багряна ветчина, зелёны щи с желтком, румяно-жёлт пирог, сыр белый, раки красны…» Тьфу. Это уж не Державина стихи, а Фрейда. С другой стороны, вы покатайтесь с мое на лыжах на тридцатиградусном морозе – так и не только водку со щами, а и пирог с капустой вспомните. Еще и с яйцами.