Страница 10 из 13
Вернемся, однако, к тому, с чего начали – к литературе. Шкварки, доложу я вам, это еще не поэма. Шкварки – это всего лишь хайку или танка, а иногда даже сонет или рондо, но не поэма. Гусь – вот поэма, а для незабвенного Михаила Самуэлевича Паниковского он был еще и оперой.
Предложение должно быть огромным, точно цельнометаллический дирижабль или тысячетонный ледокол, с оглушительным пушечным грохотом наползающий на белый лед страницы, чтобы из-под его безжалостного стального форштевня с треском разлетались в стороны куски мелких придаточных и безличных односоставных предложений, деепричастных оборотов, чтобы с неслышным обычному уху предсмертным писком уходили под разломанный лед совсем крошечные двоеточия и запятые и чтобы долго потом на шипящих волнах кильватерной струи качались оторванные от своих привычных мест слова и даже слоги.
Еще вчера вечером ветки вишни были обрызганы бело-розовыми жемчужными каплями бутонов, а сегодня утром шмели уже сердито жужжат «За мной не занимать!» в очередях к едва раскрывшимся цветочкам, а за цветочками, не успеешь оглянуться, пойдут ягодки, а за ягодками медленно, отдуваясь на каждом шагу, приковыляет из погреба большая, пыльная и пузатая бутыль со сладкой вишневой наливкой, которую лучше всего наливать в маленькие хрустальные рюмки и эти рюмки подставлять лучам неяркого осеннего солнца, повертывая за тонкую ножку пальцами то чуть вправо, то чуть влево, любуясь тонкой игрой… пока приглашенный в гости на дегустацию сосед не скажет:
– А вот у меня рябиновка в прошлом году не только на цвет, но и на вкус была так хороша…
В городе жизнь шустрая и все время норовит проскочить, промелькнуть, промчаться мимо на красный свет, да еще и грязью с ног до головы обрызгать. Хорошо, если не задавит. Только ты в городской жизни освоился, занял свою крошечную нишу на седьмом или двенадцатом этаже, затащил в нее холодильник, повесил шторы, только появился у тебя маршрут, по которому ты изо дня в день ходишь утром на работу, а вечером домой и по пути заходишь в кафе на Сретенке или Остоженке, чтобы выпить чашку эспрессо, только появилось у тебя в этом кафе любимое место у окна, с которого так удобно наблюдать за спешащими в разные стороны людьми, которых ты видишь в первый и последний раз в жизни… как жизнь неожиданно меняет направление и в помещении кафе устраивают офис банка, а твоя контора закрывается вовсе и ты остаешься в своей нише, со шторами и холодильником, но не у главной дороги, а в переулке или даже в глухом тупике.
Другое дело в деревне. Там жизнь, как и дорога, одна, и она не убегает, как угорелая, неизвестно куда, а идет не спеша из весны в лето, а из лета в осень, а из осени в соседнюю деревню, и направление что ни день не меняет. Тем более неожиданно. И на этой дороге ты знаешь каждую ямку и каждую трещину лично. И похожее на трехгорбого верблюда кучевое облако, которое из года в год висит на одном и том же месте в небе над этой дорогой. И в стае галок на покосившихся черных крестах заброшенной церкви ты знаком с каждой галкой и даже со скандальной вороной, которая вечно выясняет с этими галками отношения. И кончается дорога тропинкой к твоему дому. И тропинку эту ты протоптал сам, своими собственными ногами, а не закатали в асфальт по приказу из районной управы смуглые жители солнечной Средней Азии. И справа от этой тропинки стоит огромная старая береза, под которой хорошо по вечерам сидеть и пить чай. И в большом и глубоком дупле этой березы, которое расположено высоко и скрыто от посторонних глаз ветвями, никто и никогда не устроит офиса банка, потому что там живет многодетная сова и ни у кого нет никакого права, чтоб ее оттуда выселить. Да и сама она кому хочешь выклюет глаз, если ей о выселении только заикнуться.
С возрастом начинаешь чаще оглядываться. Отпиливаешь по весне сухую, покрытую серо-зелеными лишайниками нижнюю ветку у яблони и думаешь не о том, какие вырастут через три месяца на здоровых ветках яблоки, а вспоминаешь, как много их было позапрошлой осенью, как треснула от их тяжести ветка, которую ты сейчас отпиливаешь, как до ноября висело на самом верху красное яблоко и как клевали его птицы… Или станешь смотреть на большую старую собаку, которая целыми днями лежит и спит в тени забора, и вспоминать про те времена, когда она была резвым щенком, легко перемахивала через этот забор и шла гулять по деревне, пугая своим неуемным дружелюбием кошек, гусей с курами, соседа и даже соседский мотоцикл с коляской. Или, глядя на детей, вспоминаешь о том, как они катались на трехколесном велосипеде по двору, а не на джипе черт знает где. В таких случаях литературные и театральные критики, любящие употреблять непонятные технические термины, говорят о «другой оптике». Ну, да. Другая оптика. Она во всем, даже в мелочах. Взять, к примеру, джинсы. Смотришь на них и думаешь: «Ну почему, почему еще год назад они легко застегивались, а теперь не хотят?!»
В три часа пополудни, после обеда, я сел писать роман. Придумав название и написав первую страницу, я страшно устал, повесил на стол табличку «Технический перерыв сто минут» и ушел на ужин. Теперь, придя в себя после разварного судака с гречкой и чаю со слоеным язычком, с ужасом думаю о том, сколько же лет мне придется его писать. Я тут прикинул – получается, какие-то мафусаиловы века надо прожить.
Писать маленький роман как-то уже и неловко. Последняя моя книжка вышла на пятьсот страниц. Меньше никак нельзя. Это получается откат. Хоть и не в плохом смысле этого слова, но хорошего мало. Положим, если каждый день по странице писать без выходных, то через полтора года… можно чокнуться, умереть от мозговой водянки и перестать узнавать собственную жену.
– Только попробуй! – сказала жена.
А без жены как писать роман? Кто, спрашивается, будет тихонько скрестись в дверь кабинета писателя и говорить:
– Дорогой, я уже третий раз разогреваю твою свиную отбивную с жареной картошкой. Зубровка уже теплая… Выпей хоть рюмку, и я уйду.
А я ей из кабинета буду кричать:
– Нет! Пока не допишу двадцать пятую главу – даже и не предлагай!
И она уйдет на цыпочках, чтобы мне не мешать, а я достану из ящика письменного стола рюмку и бутылку…
Нет, на подвиг я не подписывался. Есть ведь еще маньяки, которые подымаются ни свет ни заря и, пока не напишут десять или даже пятнадцать страниц – к завтраку не выходят. А потом поедят жидкой овсяной кашки и снова за стол до обеда. Этак я умру голодной смертью. При моей крейсерской скорости страница в день мне придется завтракать раза три в месяц от силы, не говоря об обедах. Но это если писать каждый день. Если же делать это по выходным и только после обеда… проспишь весь роман. Короче говоря, я уже думаю писать повесть или даже рассказ. С другой стороны, я написал начало романа, а не рассказа. А начало романа смотрится на теле рассказа как огромный нос или ухо на маленькой голове. Не переделывать же его. Да и бросать жалко. Сам по себе этот нос тоже не выживет. Тем более, что фамилия моего главного героя не Ковалев. Придется писать…
С третьей стороны, преимущества, конечно, есть. На вопрос о творческих планах всегда есть что ответить. Всегда можно сказать, к примеру, жене:
– Да ты с ума сошла! Ты сама-то поняла, о чем просишь? Ты вообще понимаешь, что я две страницы назад вот этими самыми руками разбил счастье своей главной героини? Ну что ты стоишь, как столб?! Зубровку неси скорее! Отбивную не забудь подогреть…
Всю ночь дул сильный ветер. Утром обнаружилось, что с ветки старой яблони сорвало кормушку для птиц и теперь три воробья, каждый из которых знает, как лучше повесить ее обратно, наперебой дают советы старику, привязывающему веревку от кормушки к ветке. Еще и повалило дерево в углу старой фотографии, висевшей в рамке на стене веранды возле приоткрытой форточки и изображавшей вид из окна деревенского дома, во дворе которого мальчик лет десяти вешает кормушку для птиц на яблоню и три воробья, каждый из которых знает, как лучше ее повесить, дают ему советы.