Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 47

Но настал новый праздничный день, а с ним танцы на полянке, и Афоня оказался рядом, приглашал на все танцы, к концу напросился снова в провожатые, и Евдотья, не в силах произнести даже слово, кивнула. По пути в Кураполье парень не притронулся, даже не взял за руку, отчего Евдотья чуть не заплакала. Плакать пришлось спустя полгода, летом 1941 года, когда провожала мужа на фронт. Как в молодые годы, глаза повлажнели, но слезы были не радостными, а печальными.

«Напрасно думала, будто все Афоню позабыли, лишь одна я его вспоминаю, а порой является во сне. Надо Лизке непременно отписать про орден, пусть порадуется за отца. Жаль, внучка мала и не сумеет письмо составить, придется грамотного звать, можно Авилова: две газеты выписывает…» Старушка не обращала внимания, что неяркое солнце скрылось за облаками, которые переросли в низкие тучи, что поднялся ветер. Воспоминания грели. Перед помутневшим взором муж стоял как живой, Евдотья слышала его глуховатый от табака голос, но не успела разобрать, что говорит, как перебил плач жалейки.

Евдотья приложила ладонь к уху, вслушалась: жалейка плакала где-то рядом. Оглянувшись по сторонам, старушка приметила внучку, которая догоняла, продолжая дудеть в жалейку. Когда старая и малая Емельяновы встретились, Евдотья первым делом взглянула на ноги внучки и успокоилась: Жалейка была не в предназначенных для хождения в школу ботинках, а в старой обувке, тем не менее строго спросила:

– Чего в распогодицу вздумала гулять? Про уроки, чай, забыла. Куда ходила?

– На Мшаву, – призналась девочка. – Надо было камышинок срезать про запас. А то, что заветрило, так это к лучшему, при ветре камыш поет, легче выбрать голосистый, какой подходит к жалейке.

Евдотье хотелось поделиться радостью – орденом, но решила, что это не к спеху, лучше рассказать не на ходу, не спеша, с толком, расстановкой.

– Ступай вперед, – приказала старушка. Так как тропа была узка для двоих, двинулась за внучкой в Кураполье, где никто не ведал, что еще один курапольчанин не пропал на войне без вести, что отыскалась в чужой стране его могила. Евдотья шагала, забыв про боль в ногах, и прятала в щербатом рту тихую улыбку.

Графоман

Графомания – страсть к бесплодному писанию, пустому сочинительству.

Прежде никаких тайн от жены с сыном Степан Иванович Каныхин не имел. Другие мужики в получку делают «заначку», припрятывают часть денег, чтоб потратить на лишнюю кружку пива или распитие четвертинки в кругу друзей, а если опаздывают домой со смены, то напропалую врут, будто было собрание в цехе или сверхурочные. Сосед по этажу как-то в минуту откровения признался Каныхину, что тоже одно время кое-что скрывал от супруги:

– Зазнобу заимел, в сберкассе работала, ну и зачастил к ней. Лицом смазливая и фигуристая. Чуть из семьи не увела, да только я не поддался. Как поняла, что на себе не женить, прогнала. Сейчас на продавщицу из ларька переключился.

– Поменьше болтай, – посоветовал Каныхин, – не то жена с тещей узнают и скандала не оберешься.

Сам Степан Иванович ничего от домашних не утаивал – вся его жизнь была у них как на ладони, даже про шалости в холостяцкий период знали и за давностью не осуждали. Тайна появилась у Каныхина в минувшем году и была настолько сокровенной, что Степан Иванович боялся о ней проговориться даже во сне.

Все случилось душной летней порой в полночь. Не спалось, и Каныхин вышел на балкон, где дышалось легче. «Смолил» сигарету и слушал ночь, которая была тиха до звона в ушах. И в эту тишину вдруг ворвался низкий женский голос, выводящий грустную песню.

«Не полуночник, вроде меня, запел, радио включили, – определил Каныхин. – Классно поют, голос душевный, и слова от самого сердца…»





Когда песня умолкла и строгий мужской голос стал зачитывать сводку погоды, Степан Иванович всмотрелся в звездное небо и повторил слова песни, которая запала в память, но на втором куплете споткнулся: «Как там дальше? – поскреб затылок и, сам того не ожидая – вот напасть-то! придумал продолжение: – Ишь ты, вроде песню новую сложил, точнее, чужую дополнил, и вышло сильно складно!»

От удовольствия зажмурился и увидел себя мальчишкой, каким был полвека назад – конопатым, с выпирающими ключицами и ссадинами на коленках, задиристым, неугомонным, а еще изрезанную бороздами пашню. «А борозды тянулись аж до горизонта – вроде как до самого неба, конца-края им не было. И облака над полем плыли белые, точно гуси. А по борозде текла заря…»

Борозды, до одури пахнущая мятой земля, облака-гуси, будто живая заря, – все собралось в узел, переплелось и стало песней: слова подобрались сами, крепко притерлись друг к другу.

«Ну и учудил! – крякнул Каныхин, удивившись цепкой памяти. – До мелочей все-все помню, что память сохранила, в новую песню вылилось! Записать надо, не то позабуду…»

Чтобы не скрипнули половицы, стараясь не разбудить сына с женой, постарался неслышно вернуться с балкона в квартиру. Взял карандаш, чистую тетрадку и стал писать: загрубевшие от работы у станка, отвыкшие от ручки и карандаша руки слушались плохо, отчего буквы вышли корявыми.

Следом за первым куплетом записал второй, а там и третий, отчего получилась целая песня, где говорилось о детстве, и уйти от воспоминаний было невозможно.

Каныхин продолжал изливать на бумагу накопившееся, не заметив, что луна в небе побледнела, крыши соседнего дома высветил робкий рассвет. Он не подбирал слова – они сами рвались в тетрадь. Степан Иванович чувствовал себя небывало счастливым, даже окрыленным: казалось, прикажи полететь – и полетел бы, распластав руки, точно крылья… Счастье было похоже на то, какое Каныхин испытал, когда узнал о рождении сына-первенца. Тогда тоже не спалось, хотелось петь, танцевать вприсядку. И вот новая благодать, точно второго сына на свет произвел или сам заново родился.

«Чего с тетрадкой делать? Попадет Витьке иль Свете – засмеют, скажут умом тронулся, сраму не оберусь…» Сложил тетрадь и спрятал в прихожей за вешалкой. С той ночи фрезеровщик высшего разряда Каныхин С. И. стал сочинителем. Больше писал о природе. Строчки стихов являлись в любое время, даже в гудящем цехе, в заводской столовой. Стихи (Каныхин их звал «песнями») лились рекой, заполняли тетрадку.

Отныне в газетах первым делом искал стихи, если не находил, расстраивался, словно обокрали. «Без песен газета скучна, пресна. Отчего песни печатают лишь в книгах?»

Впервые переступил порог заводской библиотеки, смущаясь, попросил песни, то есть стихи. Девушка с резко подведенными бровями, синими веками заполнила на Каныхина карточку-формуляр, где в графе образование записала «среднетехническое». Скрылась за стеллажом с книгами и вернулась с томиком, на обложке стояло непонятное Степану Ивановичу слово «сонеты».

– Пушкина, Лермонтова и Есенина не предлагаю – их вы изучили, даже заучивали наизусть в средней школе.

«Сонеты» сочинил неизвестный Степану Ивановичу Вильям Шекспир. Каныхин кашлянул в кулак, собрался попросить другую книгу, поэта с русской фамилией, стал листать томик, и взгляд остановился на строчках:

Вернулся к началу стиха и удивился, что иностранец изъяснялся очень понятно.

Дома, забыв про телепередачи, прочел книгу от корки до корки, не пропустил вступительную статью, примечания. На следующий день снова пришел в библиотеку.