Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 8

Она самолично прооперировала Искру, сутками не отходила от нее в реанимации. И провела с ней в палате новогоднюю ночь: нарядила елку, до краев наполнила кружки клюквенным морсом, чтобы жизнь лилась через край (морс – полезная штука, особенно при химиотерапии!). Помню жуткий мороз и у нас в квартире – постоянный запах клюквы. Бабушка варила морс для Искры, а клюкву держала за окном, чтоб не размораживалась.

Мне так было страшно идти в больницу, я боялась увидеть ее беспомощной, сломленной, погасшей. Но когда меня пустили к ней с нашей клюквой в китайском термосе “фуку мару”, мать моя еле слышным голосом, очень слабым, объявила себя амазонкой, обитающей на краю ойкумены и лишенной правой груди, чтобы ей удобнее было стрелять из лука.

– Нет, ты просто разборчивая невеста Купердягина, – смеялась надо мной Искра. – Хотела бы я посмотреть на твоего избранника, которым ты соберешься уесть Лёшу!

Тут в Москву нагрянул “Караван странствующих театров мира”. Они раскинули шатры в парке ЦДСА, клянусь, я ходила и выбирала самым серьезным образом какой-нибудь незамысловатый шарабан, представляя себя сумасшедшей, святой и взъерошенной Джельсоминой из кинофильма “Дорога”. Только ребенок сдерживал меня, больше ничего, мальчик все- гда побаивался, как бы я не отчебучила что-то в этом роде или не пустилась бы с бухты-барахты за каким-нибудь медоточивым заморским гуру.

Сёко Асахара мне приглянулся в свое время, заворожив меня своим заоблачным пением.

– Только не бросайся к нему в ученики! – предупреждал сынок.

Мы так были связаны, мы почти не расставались, с какой любовью написал он когда-то в школьном сочинении с ошибками в каждом слове: “У маей мамы самыи бальшие глаза, самый бальшой нос и самая длиная улыпка…” Но когда вырос, вдруг сказал, что, в сущности, не помнит меня в детстве, что всё детство прожил с бабушкой, а я только и работала за прикрытой дверью, сочиняла какой-то роман.

– Как же так? – я воскликнула. – А карусели, а мороженое? А пароходик, весь в огнях, на Азовском море? Как мы плавали в черной луже в Голубицкой? И катались на тройке с бубенцами? Как мы строили за́мки из мокрого песка и ели чебуреки?…Может, бабушка тебя и родила? – спросила я растерянно.

– А в семье неандертальцев вообще никто не помнит, кто чей сын, – отозвался Лёша. – Чуть ослабел, его – ам! И съели.

Заслышав такие речи, старый Галактион (Искры тогда уж не было с нами) обратился к своему внуку, как раз незадолго до этого ставшему отцом:

– Пускай твой сын пишет мне расписку, что я ему за молоком хожу на молочную кухню, – пророкотал он. – А то скажет потом: “Даже за молоком мне никто не сходил ни разу!..”

Хорошо, вечерком заглянул приятель Володька Парус, тоже писатель; оказывается, оба его сына – Ратмир и Ратибор, но в основном Ратмир – постоянно предъявляют ему претензии, что он для них ничего не сделал: и в школе они учились – обыкновенной, для наркоманов, и всё остальное отнюдь не было на высшем уровне.

“И что? – Парус им говорит. – Я учился в Ростове на Хатынке, у нас прямо в школе шприцы валялись, что ж я, наркоманом должен быть? А у меня в юные годы совсем другая царила атмосфера дома. Дедушка ваш ночью с гулянки вернется, ему бабушка – скандал, потом драка начинается, я его держу, а он распояшется, дерется, окно выбил, мне стеклом вены перерезало – у меня кровь хлещет, а он пьяный… У вас было такое?”

– Ничего не помнят, – махнул он рукой. – Они из школы приходят – дверь ногой открывают, у меня уже обед готов! Я только и бегал от печатной машинки – на кухню! Ни что их в университет устроили и пять лет платили, ни что всюду брали с собой – и в Пицунду, и в Коктебель… Прямо бзик какой-то: как придут – так и начинают. И постоянно пытаются меня переориентировать в жизни: старший предлагает устроить экскурсоводом от своей фирмы – возить в Турцию туристов… А я научился сразу уходить с собакой или просто в другую комнату, или начинаю в ответ на это про свое детство рассказывать…

Я сразу приободрилась, мне-то казалось, у нас единичный случай, а тут целое поветрие.

– Всё это ерунда, – сказала я. – Вот моя подруга Элька была чудовищной дочерью, только и орала на свою маму, вообще не могла с ней в квартире находиться, говорила: “А ты иди погуляй”. Но когда тетя Римма взялась умирать, видели бы вы, как Элеонора ее проводила в последний путь! Сперва деньги, сколоченные на зубы, шубу и ремонт, ухнула на светила медицины, потом задействовала лучшие мемориальные службы Москвы, на поминках потчевала родственников осетриной… Теперь всё время проводит на кладбище, красит и перекрашивает скамейку с оградой, вывесила скворечник, разбила там райский сад и навела до того ослепительный порядок, что вместе с мусором случайно выбросила какую-то коробочку, судя по всему, с прахом своей бабушки. А когда спохватилась и прибежала обратно, контейнер уже вывезли на свалку.





– Видишь? Может, и наш сын тоже будет такой… – мечтательно проговорил Лёшик.

А впрочем, Искра так пестовала внука, так сеяла в нем разумное-доброе-вечное, декламировала ему в младенчестве на сон грядущий “Евгения Онегина”, почесывая пяточки, научила азбуке Морзе, какими-то правдами и неправдами исхитрилась добыть кубик-рубик, когда никто о нем и слыхом не слыхивал, купила избушку в Уваровке, чтоб мальчик дышал свежим воздухом. Чуть что заболит – прикладывала коллекционный пятачок 1962 года, именно 62-го, в 62-м, она утверждала, на пятачки пошла самая целебная медь… Водила во МХАТ на “Синюю птицу”, в Большой – на “Лебединое озеро” (где его потрясла люстра, сильнейшее впечатление произвел буфет, “…а в остальном – скучища!!!”). Поэтому-то он и запомнил встречи с Искрой, что это было сплошным фейерверком.

Чёрт, как же все-таки сложно укорениться в реальности – у каждого своя мифология, построенная по подобию реального мира. Глядя на человека в цилиндре и с бакенбардами, который умопомрачительно сосвистел Моцарта, причем не “Маленькую ночную серенаду” – но целую Симфонию соль минор, на карлицу, летавшую на огромных воздушных шарах: зрители подставляли ей ладони – она отталкивалась и взлетала, на двух гимнастов, мужчину и женщину, творивших такое под куполом на канате, что просто мороз по коже, – я спрашивала себя: что сделать, чтобы божественная жизнь не ускользала от нас?

Я возвращалась домой, когда на “Театральной” в вагон вошла пожилая дама с холстом и мольбертом и ее спутник в круглых очках, бейсболке, с черной папкой, пакетом и фанерным чемоданчиком. Два пиджака, горящие глаза, возбужденная речь – всё говорило о том, что в нем воплотился – не то что мой идеал, который я лелеяла всю жизнь, но интригующий типаж.

– Вот в Кембридже… – он произнес, усевшись напротив.

– Ну-у, то в Кембридже, – ответила художница.

Потом она вышла, а он стал ёрзать, как сорока на колу, ощупывать карманы, откуда, ощетинившись, торчали ручки, забарабанил пальцами по дерматиновой папке, перехваченной резинкой… Внезапно уперся в меня взглядом и спросил:

– А ты не хочешь попробовать себя на сцене?

Я говорю:

– Кто? Я?

– Тихо, тихо, – он сел со мной рядом. – Есть одно дело – вполне респектабельное. У меня заболела партнерша, аккомпаниатор, лауреат серебряной премии имени Роберта Шумана.

– Его звали Роберт? – спросила я.

– Не перебивай, – сказал он строго. – Ты можешь мне подыграть? Петь? Танцевать? Пантомима? Гитара дома есть? Пианино?

– Н-ну, в общем… – я вдруг вспомнила, что с утра читала свой гороскоп. Там было сказано следующее: вы пережили период сомнений и оказались на широкой дороге, разветвляющейся на множество путей, причем каждый из них – верный. Вы мудры, у вас прекрасная интуиция, мир предвещает вам безусловную победу, ведь всё вокруг абсолютно совершенно, а вы уверены в своих деяниях. Мир говорит вам “да”…

Вот как вышло, что из всех мужчин, столпившихся у моих ног, я снизошла лишь к одному джентльмену удачи, который уверенно обосновался в моей квартире. Звали его Костя Городков.