Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 15

Пытаюсь показать, но получается скверно. Впрочем, другу хватает.

— Эвона как! Раз, и в зубы! Я в другой раз тоже!

На пруду играли в юлу[14], разделившись на две большие команды.

— Пастушата? — Лёшка Свист смерил нас взглядом и вроде как неохотно протянул:

— Лады…

Агась, верю! Нехотя, как же! Мы с дружком хоть и пастушата, ан не совсем пропащие, как тот же дед Агафон. Одно дело — сироты малолетние от бескормицы к стаду идут, и другое — взрослый когда. Никчемушник, значит.

— Давай!

— Мне!

Подшитые кожей старые валенки не по ноге, материно ещё наследство, скользят по льду. Но ничё… играю я хорошо, даром что заново «юле» учить пришлось. Свист раз обмолвился — лучше, чем до беспамятства!

Санька тоже годно играет — шустрый он, сам как та юла! Силёнок, это да — не хватает обоим. А шустрости хоть отбавляй!

В вечор на пруд подошли и здоровилы, уже без Фильки. Долго реготали с ребятами постарше, но в нашу сторону посматривали незлобливо.

— Ишь ты… — Лёшка остановился ненадолго около нас, — Жаб! Ха!

— Пасуй!

По домам расходились мокрые, но довольные. Настроение портило только пустое брюхо, выводившее рулады. Оставит ли тётка хоть что поесть или снова придётся ложиться нежрамши? Пару бы картофелин варёных, да репку печёную, так оно бы и ничего! Масла бы в плошку налил чутка, да с солью!

Неласковая-то она, тётка. И так несладко с ней было, а как пастушить перестал, так и вовсе. Дармоедом кличет не больше прежнего, а вот ем я всё чаще отдельно.

В вечор ладно ещё — я лучше на улице лишнее задержусь. Тошно возвращаться-то в дом, где тебя не ждут. Но утра-то!? А получается у ней как-то — ловко так, что я постоянно отдельно ем. Как чужинец приблудный.

— Явился? — Тётка встретила меня поджатыми губами, — Жри давай!

На столе варёная картошка и хлеб. Больше даже, чем по дороге мечталось. Но под взглядом тётки хучь и голодный, а всё едино — невкусно есть! Василиск, Горгона греческая! Мало не в камень под её взглядом обращаюсь!

— Дерзкий ты стал, — Тётка замолчала, снова поджав губы, — Попервой на болесть и беспамятство списывали, ан нет. Поганый у тебя характер стал, дерзкий! И не исправляешься. Сейчас тебя терпят по малолетству, а постарше станешь, так мужики насмерть забьют. Что-нито сказанёшь по своему дурному обычаю, да глазами зыркнешь… во-во, как сейчас!

— Так что, — Тётка махнула в сторону увесистого узла, стоявшего у белёной печи, — собрала я твою одёжку и обувку. В город поедешь, пащенок[15]! В учение тебя к сапожнику отдаём!

Третья глава

Ешь давай, — Сухо приказала тётка, со стуком поставив передо мной выщербленную глиняную мису, с гречневой кашу до самого верху, — а то неизвестно ещё, пообедать-то выйдет, иль до самого вечору голодным по морозу ходить будешь. Не хватало ещё…

Она замолкла, тяжело придавив меня глазами и поминутно поправляя платок. Под её взглядом я давлюсь. Есть охота — страсть! Ан не лезет каша-то, ажно проталкивать в глотку приходится. Кому рассказать, так и не поверят. Кашу-то! С маслом!

— А и не убудет с него, — Фыркнула презрительно Аксинья, проходя мимо, и крутанув жопой, нарочно задела меня подолом, на что мать промолчала, поджав губы. Малые, не понимая толком происходящего, крутились вокруг, блестя глазами.

— Мам, — Дёрнул мать за подол маленький Стёпка, — а дармоед совсем-совсем уезжает?

Стрельнув глазами в мою сторону, тётка не ответила, только мимоходом погладила малыша по русой головёнке.

— Совсем, — С каким-то вызовом сказала Аксинья, возясь у печи, — Без возврата!

Последние слова она пропела, крутанувшись округ себя. Вздорная девка!

Скрипнула дверь сеней и в дом зашёл Иван Карпыч, запустив морозный воздух, густо приправленный запахами хлева.

— Гнедка запряг, — Деловито доложил он, глядя сквозь меня, — не задерживайся!

Обжигаясь, выпил кипяток с собранными по осени листьями малины, и встал из-за стола. Перед глазами расплывалось, и я неверяще провёл руками… слёзы?

Отвернувшись, быстро обул ботинки. Старые, разношенные, но ещё крепкие. Мать покупала ещё, по случаю. Сам-то не помню, да и узнал случайно.

Тётка-то о матери говорить лишний раз не любит. Я попервой, когда болесть уходить стала, расспрашивать было начал. Отмалчивалась тётка-то. Губы подожмёт, да отвернётся, а и ответит если, то лучше бы не отвечала.

Сверху зипун[16], на голову драную шапку, увесистый узелок со старой одёжкой в руки, и всё, я готов! Чего медлить-то?!

— Неласковой какой, — Шипит Аксинья вслед, будто не сама только что радовалась, змеюка рябая! Только что чуть из избы не выпихивала, а тут же — неласковой!





Ворота уже настежь, и Карп Иваныч, не медля, вывел Гнедка под уздцы.

— И куды это поехали? — Поинтересовалась соседка, бабка Феклиха, изнемогая от любопытства.

— В город, — Важно пригладив русую бороду с редкой проседью, молвил Иван Карпыч, — В учение отдаём, стал быть. К труду крестьянскому пащенок не способен, так может, хуч там кус хлеба заработать сможет.

— Это да, это да, — Закивала головой старуха, — негодящий он, как есть негодящий. Мамка его, помню… ишь вызверился, ирод!

Дряхлая, но всё ещё шустрая по необходимости, старая ведьма живо отскочила назад.

— Я вот тебе ухи… у, ирод!

Погрозив скрюченным пальцем, подойти не решилась.

— Н-но! — Иван Карпыч, тая усмешку, упал в сани и щёлкнул кнутом. Мерин послушно начал неспешное движение по деревенской улице, цокая подкованными копытами по мерзлой земле. Соседи с любопытством провожали нас взглядами, то и дело заводя разговоры.

Иван Карпыч охотно останавливался, и скоро вся деревня была в курсе происходящего. В город меня отдают, стал быть, потому как к настоящей мужицкой работе негодящий.

— Егоор! — На меня налетел заплаканный полуодетый Санька, — Дядька Иван, ну что ж вы…

Мужик только дёрнул плечами, и дружок мой отстал.

— Егор, ну ты чего? Зачем в город-то? — Запрыгнув на сани, тормошил меня Чиж, — Оставайся! Попроси тётку-то, а?!

— Неча! — Прервал его Карп Иваныч, — Сей час кнутом получишь! Не твоего ума дело, сопливец!

Санька соскочил с саней и зашагал рядом, то и дело срываясь на трусцу.

— Как же так…

Стиснув зубы, дёргаю головой в сторону Ивана Карпыча. Отстал Санька далеко за околицей, замёрзнув окончательно. Видя его заплаканный глаза, и сам разнюнился. Соскочив с саней, обнял его крепко и прошептал горячечно:

— Я вернусь, Санька! Верь! Не быстро, но вернусь! Пройдусь по деревне в лаковых сапогах, при богатом картузе и с гармонью. Пройдусь, и кланяться никому не буду, особливо тётке! Мимо пройду, как и не родня! Только тебе и бабке твоей! Будут знать!

Догнав сани, запрыгнул, и больше не оглядывался.

К железке[17] подъехали под самый вечор. Народищу! Иван Карпыч, такой важный и осанистый в деревне, съёжился чутка и будто полинял весь, даже меньше стал. Оглянувшись на меня, он цыкнул раздражённо зубом и расправился было, но ненадолго. Первый же встреченный полицейский, и дядька снова съёжился, уже не оглядываясь на меня.

К самой станции подъезжать не стали, свернули куда-то в сторону. Пару раз спросив дорогу, заехали в скопление домишек, стоящих чуть не вплотную друг к дружке.

— Как они живут-то здесь? — Изумился я, — Даже огорода ни у кого, почитай и нет!

— В городе ещё хужей, — С каким-то злорадством отозвался Иван Карпыч, стуча кнутовищем в ворота, — Илья Федосеевич!

На стук вышел мужик с босым[18] белым лицом, на котором виднелись сизые прожилки.

14

Прообраз русского хоккея. В разных регионах игру называли по-разному: «клюшкование», «клюшки на льду», «загон», «юла», «погоня», «шарение», «котёл» и др.

15

Щенок, молокосос.

16

Зипун был своего рода крестьянским пальто, предохраняющим от стужи и непогоды. Носили его и женщины. Зипун воспринимался как символ бедности.

17

Железной дороге.

18

Бритым. Без усов и бороды.