Страница 2 из 5
Бабка помолчала, а потом, видимо вспомнив что-то, говорит:
– А ты, дедуня, не сепети, может, это и неплохо – вши во сне.
– Как «неплохо»? – приподнял Чекмень кустистые брови.
– А так. Ты слышал, что старые люди говорят—? Что говорят? – дед уставился в бабкин угол и даже чесаться перестал.
– A то старые люди говорят, что мертвецы – к дождю, цари – к болезни, дите – к диву, свинья – к свинству, а вши – к богатству.
– Как-как?
– Вши во сне, говорят, к богатству.
– Тфу, идол тебя забрухай! – чертыхнулся дед и тут же от греха перекрестился. – А я так скажу: твоя примета – кулинка с глинкой. И когда ты у меня, старая кошелка, людей слухать не будешь? Ведь хорошо знаешь, что брехни да драки – потеха для дураков. Я наяву зачесался, а она ишь че придумала – вши к богатству! А куда уж нам богатеть, пра! – негодовал дед. – Ить скажет тоже, а я, сивый мерин, уши развесил, слухаю. – И махнул рукой: – Никому ничего не говори про это, а то засмеют, мол, Чекмени умом тронулись, пора их в Ложки или бузулукский дурдом отправить. Вставай лучше – видишь, развиднелось. Хучь и старые, а пока живые – ворочаться надо: жевать-то каждый день хочется. Вставай, вставай, хватит калбешкой лежать – я еще не слыхал, чтоб от долгого спанья кто поумнел. Жара опять будет, так мы холодком че сделаем, а в обед отдохнем. Да не забудь: себе ныне свари чего хошь, а мне – кулаги, я и буду забавляться весь день.
И, отдав такой наказ и не слухая больше старухины «побаски» про богатство, дед Чекмень надел шерстяные чулки (последние года он не вылезал из них круглый год), заправил в них штаны, сунул ноги в чирики-чеботы и с рубахой, картузом и ручником под мышкой вышел во двор.
Глава вторая
События в огороде
А на дворе буйствует погожее июньское утро. Девятый десяток своей жизни разменял дед Чекмень, а все не перестает удивляться многоликости природы, сочности ее красок, разнообразию звуков и той волшебно-притягательной силы, которая приятно взбадривает душу, незримой молодецкой удалью наливает тело, заставляет как бы слиться с извечно-неторопливым ходом времени, острее почувствовать свою неразрывную связь со второй матерью – кормилицей-землей.
Словно в каком-то блаженном упоении, дед глядел, как гаснут последние звездочки, как над слащевской стороной, сияя желтизной, низко на ущербе-исходе завис рогатый месяц; как из-за бугра, не спеша, выкатывается малиновый солнечный шар; как брызнули первые солнечные лучи и облили позолотой начинающий пробуждаться хутор, распростертые в своей девственной наготе, обрызганные росой травы, сады, левады, лог, прорезанные многорукими балками увалы бугров, уходящую в западную даль Едовлю и раскинувшуюся вокруг загадочную волнистую степь. Влажная от росы земля дышала пресным паром, в прозрачном – до не-подобия – прохладно-влажном воздухе ощущался аромат цветущего разнотравья, сладковатый, дурманящий голову дух вишневого сада, будоражащий волглый настой огородного укропа, перемежающийся пряной тополиной горчинкой и похожим на пчелиный клей прополисом.
А звуков, звуков! Радуясь погожему утру, отовсюду, словно наперегонки, неслись людские голоса, скрип ворот, колодезных журавцов, оглушительная перекличка петухов, брех собак, рев скотины и телят, блеянье овец и ржанье лошадей. Эту причастную к человеческой деятельности хуторскую разноголосицу перекрывал разнокалиберный концерт вечной собственности природы: гулюшков-воркунов, верещанье воробьев, резкие – что твое «Яблочко» – коленца скворцов, виртуозные перепевы соловьев и теньканье синиц. Среди них слух улавливает по-своему трогательную песню жаворонка, словно заведенное пупуканье хохлатого удода (у хуторян просто «пустошка»), воркованье дикой горлинки (у нас ее зовут ласково «горлышка»), звонкоголосое мяуканье иволги, щебет ласточек-касаток, без устали отсчитывает кому-то года вертихвостка-кукушка, где-то дятел долбит перестояло-сухую лесину, изредка каркают вездесущие вороны – десятки видимых и невидимых птах радовались жизни и, сами того не замечая, своей посильной лептой поддерживали оглушительно-дюжий хор.
Всем этим буйством зеленого царства, разнообразием запахов и разноголосьем природа словно стремилась показать непостижимость жизни, многообразие созданного ею растительного и животного мира, его неповторимость и самобытную красоту, дошедшую да нас из тьмы веков.
Распираемый от избытка чувств дед Чекмень стоял среди двора, вглядывался в просторы и вслушивался в окружающий мир. Многоликость начинающегося дня настолько завораживала, что он – даже забыв про ночной сон – перестал чесаться и, сам того не замечая, качал головой и рассуждал сам с собой:
«Эк, не объемлет ум человеческий – какая благодать на базу! (До сего времени в Захоперском крае старые люди, выходя из дома, так и говорят: «пойду на баз». – В. А.). Что значит родные палестины! Родился тут, вырос, восемьдесят шестой год топчу эту землю, а все равно не надоело жить и глядеть на белый свет. Прямо душа радуется, до чего он хорош, жить бы – и помирать не надо! Даже не верится, что такая красота и белый свет были, есть и будут всегда: и до нас, и после нас. Это же счастье, что я родился, вижу небо, землю, мир, люд. По-моему, тот, кто не радуется жизни, тот, что живет, у кого нет заповедника души, – просто глупец. Приглядитесь: бугры, балочки, реки, облака – все знакомое и в то же время все разное. И каждый день, год неповторим. А разве надоест глядеть, как интересно устроена жизнь – жизнь, которая имеет продолжение и не имеет конца. Вон сколько на свете всякой животины, пичужков, жучков, и каждая – даже самая маленькая тварь тоже жить хочет. И не чудно ли – у каждой живности свой нрав, свой адат. У каждого растения свое строение, свой вкус, цвет, запах. И не чудо ли – вроде на первый взгляд кажется, сородичи между собой одинаковые, а ведь если приглядеться – всюду неповторимое своеобразие, и как ни старайся, ни за что не найдешь двух похожих животин, птички, козявки, дерева, травинки, листочки – все хоть чем-то, хоть крупицей, а ро́знится между собой. И человека нет на одно лицо, говорят, что и узоры на пальцах разные. И таких, как я, больше нет на свете, я один, и Матрёна моя одна. И, несмотря на различие, все живое и неживое стремится к одному: повторить себя в потомстве, оставить себе подобные семена, детишек. И уму непостижимо: рождение и умирание жизни, ее создание и распад идут беспрерывно, вечно; выходит, жизнь – это вечное движение, борьба, а вместе с нею вечное добро, любовь и жалость. Нет, что ни говори, а жизнь во всех ее проявлениях удивительна и прекрасна».
Философски рассуждая, Чекмень поежился от бодрящей свежести, оперся на костыль (дед звал его «чекмарь») и, застя рукой глаза, глядел на пылившие по дороге хуторские стада скотины и овец и вздохнул. Корову и овец они с бабкой уже какой год перевели: определенные дети разлетелись по городам и весям, а самим уж не по силам содержать такое хлопотное хозяйство. Года – тудыть их растуды – подперли. Разве думали они, что доживут до такой поры, что хучь ничего не держи, хучь ничего не делай. Да разве ж утерпит русский мужик, селянин, сидеть сложа руки без дела, когда в его натуре с самого рождения заложена привычка к извечному крестьянскому труду! Пренебречь таким правилом – это все равно что лечь и ждать смерти. Нет, нет, нет! Хоть и пенсию (правда, небольшую) платит государство, хоть дети навещают, гостинцами – внуками радуют, хотя из годы в ряды колхоз помогает (спасибо и за это) – это все не то: душа просит движения, руки – дела. А значит, пока у них со старухой руки-ноги двигают, они по старинке, по силе возможности трудятся: держат с десяток курчонков, кобелишку да больше копаются в огороде. Дурно-хорошо, а всё не в обузу детям: пока сами себя кормят, ни на чьей шее не сидят.
Чекмень последний раз глянул на хутор, на растекающиеся из хат и летних кухонь дымки, потоптался на месте и перевел взгляд на свое подворье. Покосившаяся, вросшая в землю и крытая камышом турлучная (т. е. плетневая, обмазанная глиной) хатенка; такой же плетневый, с пужалкой на соломенной крыше катух, приспособленный под курятник; похильнувшийся царай под камышом; передний двор, обнесенный утопающим в бурьянах и увитым повителью ветхим плетенёшком с разбитыми горшками на торчащих кольях; глянул на одичавший сад, на заросшие мягкой лебедкой, копеечками и подорожником дворовые стежки-дорожки и опять вздохнул: всюду нужны руки, а к рукам силы.