Страница 12 из 23
После роскошного обеда вся мужичья рать долго купалась в Бузулуке. Затем всех разместили в финских домиках, сохранившихся от былого станичного плодопитомника. В домиках было чисто, уютно, на половицах ковры, на тумбочках розы в вазах. Творческая бригада спала мертвецким сном, хотя еще закатное солнце, роняя на траву огненные слитки, вспыхивало в кронах. Я, с тяжело гудящей головой от недавнего шума-гвалта, пришел на террасу и, облокотившись на перила, глядел на прозрачную розовость водной глади. Хотелось и душой настроиться на такой же миролюбивый, покойный мотив.
– Любуешься на закат?
Надежда легким жестом руки как бы обняла меня.
– Не боишься? Муж увидит.
– Мы с тобой друзья… Да, положим… Он бы не возражал…
– Понятливый?
– Дай закурить.
Жадно затянувшись сигаретой, она, презрительно прищурившись и процеживая сквозь зубы дым, произнесла:
– Уехал…
– Кто?
– Федька… Кто же еще!
– Куда?
– Потом узнаешь…
– Эти два слова я услышал от тебя трижды.
– Больше, дорогой, не услышишь. Тут твой хутор неподалечку. Смотаемся на часок?
Надежда прекрасно управляла машиной, которая по асфальту шла с азартным протяжным завыванием, с хлопаньем разрывая воздушные поперечные потоки. На спидометре стрелка непоколебимо держалась на отметке 140. Я-то знал, что по нашим сельским вилючим дорогам такая сумасшедшая скорость недопустима. Но я молчал. Что-то неладное творилось в ее душе, и вот теперь она боролась…
В хутор мы не стали заезжать. Машина, с грохотом преодолевая старые затвердевшие колеи, треща высохшим пыреем, подобралась к березовой лесопосадке возле речки. Надежда схватила бутылку шампанского. Заливисто смеясь, подошла к березе и, задрав вверх белокурую голову, озорно крикнула:
– Тетя Береза, давай с тобой выпьем на брудершафт!
Сделала глоток и немножко плеснула из посудины на ствол. Потом подошла ко второму дереву… к третьему… Пока вся шипучая жидкость не закончилась. Мы присели на бережок Паники. Надежда успокоилась, уныло склонив голову.
– Если бы ты знал, как мне дурно…
Желая поскорее покончить с недомолвками в затянувшейся странной игре, не вдаваясь в длинные рассуждения, я жестковато спросил:
– Скажи, пожалуйста, что это все значит?
– Дай сигарету.
Курила. Молчала.
– Ты больна.
– Да…
– Чем же?
– Душа умирает… Ты думаешь, я тебя притащила к березам, чтобы ты поглазел, как я с бутылкой шампанского буду дурачиться?
– Эти березы, между прочим, после войны посадила моя мать.
– Знаю. Читала в твоей книге. Святое это место. Исповедальное. Поэтому мы здесь… – Она со всхлипом глубоко вздохнула: – Чтоб ты знал… и простил меня… несчастную… Федор… он… он любит другую женщину. Ты ее сегодня увидишь на фуршете в баре, она придет по его приглашению.
– Любовница придет?
– Они уже не прячутся и не стыдятся. Он же все сделал… какой подлец…
«Так вот откуда в ее стихах щемящая душевная боль, нутряная ноющая горечь, беспросветная, безысходная тоска, обреченность…»
– Но это еще не все, – как бы читая мои подавленные мысли, сказала Надежда.
– Нет, постой… А я думал…
– Что ты думал?
– А то, что ты и он – единое, неделимое. Как он озабоченно хлопотал по поводу твоих книжек и всего остального…
– Да, попервам-то я и сама не сообразила. С великой благодарностью принимала проявления его угодливости, знаки внимания, щедрости. Вон с каким размахом! С телевидения приехали обо мне фильм снимать, как о новоявленной Цветаевой! По его вызову! А терраса, лодки… рыбак… косарь… Ловкая, хитрая, умышленная затея! Бутафория! Маскировка! Мне – всю эту блажь, а себе – любовницу! Своего рода я стала заложницей подлого обмана, жертвенницей…
– Жертвой, – поправил я.
– Проще сказать, половой тряпкой! А я, дуреха, ему верила… верила, когда он бессовестно расхваливал каждое мое несовершенное стихотворение. И все твердил: «Наденька, тебе пора стать членом Союза писателей России». Мол, созрела уже. И опять же для того, чтобы моя бедная обманутая головушка хмелела, туманилась, кружилась от липовой славы, а он бы в это время со своей пассией… И вот какой же… Все твои материалы обо мне (ты тоже хорош – не скупился на эмоции!) соединил в один. Сверху прибавил соответствующую шапку, а в конце тоже соответствующее дополнение: «Рекомендую такую-то…» И – твоя подпись. Содеял подтасовку, подделку… без твоего ведома и согласия… Я было воспротивилась. Он убедил, внушил, развеял сомнения (не зря же в райкоме просиживал!).
Она закурила:
– Вот и к никотину привыкла. Недавно, как узнала… А ты, ради бога, прости меня! И не переживай… не жалей… Не все в твоих заметках обо мне преувеличено. Суть схвачена, как о человеке. Я, правда, ромашка… синица… Спасибо тебе…
В наступивших сумерках на летней земле зачиналась иная жизнь. Окрест, по речному руслу, на угорах, на лугу под Ярыженской горой нарастало, полнилось, множилось многоголосье ночных божьих тварей. Со всех сторон, схлестываясь, перемешиваясь и вновь обособляясь в первозданное свое состояние, текли всевозможные запахи: гниющей в плесах шмары, поспевающих кувшинок, клевера, донника, полевых подсолнухов.
– Это твоя малая родина преподносит тебе свой дар за то, что ты воспел ее в своих произведениях. – Надежда сорвала пучок полынка. – Приложи к сердцу…
Первая Березовка. Где-то во дворах с ребяческой беспечностью крикнул петушок. Звезда размером с наливное яблоко явилась на небосклоне, помедлила, накалилась и, рассыпая лучинки, с нарастающей скоростью стала падать, осветив станицу и храм посреди, в который, взяв меня под руку, по твердой дорожке повела Надежда. Собственно, как таковой в полном понимании церкви не было, высились только кирпичные стены. Внутри полы устланы травой и цветами. Горело множество свечей, пахло ладаном, над головой ласково мерцало небо. Мы приблизились к иконе Божьей Матери. Божья Мать в трепещущих бликах света глядела на нас живыми, любящими глазами. Ее уста шевелились… И каждый из нас слышал Ее голос. Но смысл Ее слов для каждого из нас был неодинаков. Мне Она говорила о всепрощении к людям, ибо по Христу «они не ведают, что творят». Я держал в руке свечу. И моя седая голова тихо вздрагивала при каждой упавшей на лепестки капле воска, с язычком огонька на хвосте.
Какие вещие слова Матерь Божья говорила Надежде? Что ей слышалось, понималось душой? Это ее сокровенное.
Теперь мы ехали в Новую Анну.
– Я восстановлю церковь. К будущему лету вся округа осветится солнышком куполов и огласится благовестом колокола.
Город встретил и принял нас уже не такими, какими мы были в тот час, когда выезжали из него. Хотя сам он не поменялся: та же ущербность… угловатость… постылость… Но – стоп! Прочь, химера, меланхолия!
– О, какая она красивая! Она достойная ему пара! Сейчас в баре ты увидишь ее… и тоже влюбишься!
– Я однолюб – верен жене.
– Конечно, ты другой. Просто… я начинаю злиться, меня всю трясет от стыда, от бессилия. Как думаешь, мне продолжать писать стихи?
– Делай то, что Она тебе сказала… – И я перстом указал в Небо.
Тихоня
– Сынок, все сидишь да сидишь дома! Сходил бы куда…
– Неохота.
Мать чаплей растолкала, распушила в пригрубке кизяки, чтобы горели спорней, жарче.
– Невесту себе подыскал бы. Вон Зоя…
– Не нужны они мне!
– Да как же так? Ты вьюноша! Пора бы!
– Не мешай!
Тихон ходил туда-сюда по избе и вполголоса бормотал:
– Я – красивый! Я – мужественный! Я – смелый! Солнце и воздух, вы – во мне, а я – в вас!
«Неказистый зародился. Вот и стесняется девчат», – жалостливо вздохнула мать. И это так: не в меру был Тихон робок. Отчего безмолвно страдал. Вечерами отсиживался в четырех стенах. В скучном своем уединении в журнале вычитал советы по закаливанию воли внушением. Начал тренироваться. Утром и вечером бубнил под нос: «Я – красивый! Я – мужественный!..» Мать взирала на него и с опаской думала: «Аль с головой у него че-то неладное?»