Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 11



На подобное вторжение иного времени в земные измерения эти самые земные измерения должны были отреагировать, чтобы не разрушиться. Это не Николай Первый запустил колесо уничтожения (и самоуничтожения России) от убийства Пушкина до убийства Лермонтова и до разгрома всего, чем дорожили Лермонтов и Языков (мы этого еще коснемся), это его руками природа нашего мира воспротивилась (в общем-то, вполне по повести Стругацких «За миллиард лет до конца света»).

В истории несколько раз время вырывалось за пределы земного, и каждый раз это выплеск подавлялся и уничтожался. Так было в Шекспировскую эпоху, когда где-то до 1606 года время в его земном измерении перестало существовать (и как это совпадает по срокам со всем происходившим от России до Испании, где Лопе де Вега начал последний отрезок пути; а уж как Кальдерон-то ворвался к Пушкину и Языкову – об этом отдельный разговор!) Так было во времена Катулла и Овидия, парадоксальным – а может, вовсе и не парадоксальным – образом соотнесшимися с величайшими сроками уничтожения времени земного.

Так происходило и в лучшее время Пушкинской эпохи, когда вроде бы слабый и тоненький, но неуемный корень, протянувшийся от елизаветинских времен, потщился дать ростки (и лозу) в полную силу во время 1820-х – 1830-х годов. Ключевский, в своей работе «Евгений Онегин и его предки», совершенно правильно отмечает, что поколение Пушкина и Онегина было много большим обязано елизаветинским «дедам», чем екатерининским «отцам».

Для того, чтобы понять, что тогда происходило, надо принять невообразимое. Даже Гегелевская диалектика (в отличие от диалектики апостола Павла) твердит нам, что есть либо детерминизм, либо свобода воли. Но надо хоть как-то принять, что существует и то, и другое. Да, ход времен предопределен. Но в зависимости от каждого свободного поступка любого человека, которому дана свобода воли, эта предопределенность тут же перестраивается, она перестраивается каждую долю секунды и до бесконечности, и при этом остается предопределенностью. Предопределенность не изменяет себе, она заранее предвидит последствия свободы каждого из нас, но при этом не перестает удивляться, что эта свобода осуществляется.

Пока мы не примем, что предопределенность и полная свобода существуют вместе и что в каком-то другом измерении между ними противоречия нет, мы ничего не поймем в «золотом веке» русской поэзии.

И порой возникает литература, умеющая выражать эту многомерность времени. О том, как художественное время становится временем реальным, нам в связи с Языковым сколько-то придется поговорить.

Поэтому не удивляйтесь, если разом прозвучат абсолютно противоположные взгляды на тот или иной эпизод жизни Языкова, на ту или иную сторону его творчества. Тот случай, когда противоположности сходятся, когда без напряжения между ними нет объема и глубины.

Пролог, или Точка отсчета



В связи с ликвидацией Свято-Данилова монастыря и, соответственно, уничтожением Даниловского кладбища было принято решение прах «самых уважаемых покойников» перенести на Новодевичье кладбище. Что 31 мая 1931 года (в день полнолуния, когда мертвецы выходят из могил, а некоторые, говорят, и кровь сосут) и было осуществлено.

Все «были» и былины, мифы и легенды об этой беспримерной акции сосредоточены прежде всего и исключительно на переносе праха Гоголя. И сколько вокруг вскрытия могилы Гоголя вполне достоверных, с бытовыми деталями, живописных страшилок! И череп Гоголя был странно повернут (мол, все-таки, видимо, живым его похоронили), и страшные несчастья посыпались на тех, кто участвовал в перезахоронении, а в первую очередь на тех, кто позволил себе «сувенир на память» взять – кусок ли полуистлевшего сюртука, сапог ли; вроде, даже ребро Гоголя кто-то прихватил… И нигде никогда не промелькнет, что вместе с могилой Гоголя вскрыли и могилу замечательного нашего поэта Николая Языкова, одного из ближайших его друзей. А по духу, возможно – самого близкого ему человека. Не просто так Гоголь указал в завещании, чтобы его обязательно похоронили рядом с Языковым! Как по жизни они добредали вместе, как легли потом рука об руку, так вместе и поехали на Новодевичье кладбище. Но трясущийся в тот день в грузовике по улицам Москвы гроб Языкова прошел бледной, почти призрачной тенью рядом с гробом Гоголя. А ведь было в жизни Языкова немногим меньше загадочного и мистического, чем в жизни Гоголя – даже странно, что на «месть праха Языкова» никому не пришло в голову списывать всяческие последующие неприятности. Гоголь да Гоголь – заладили…

Хотелось бы понять, что чувствовала «литераторская делегация» уполномоченных наблюдателей за перезахоронением – Юрий Олеша, Михаил Светлов, Всеволод Иванов, Владимир Лидин, другие – взирая, как раскрывается земля под лопатами могильщиков, как обнажаются кости и останки погребальных облачений – жилеты, сапоги… Перехватило ли дыхание, когда увидели, чем стали автор «Шинели» и автор «Пловца», ощутилось ли тогда, что на самом деле в этих славных останках их уже нет, а по-настоящему есть они – в языке, который мы впитываем с рождения и которым дышим не меньше, чем воздухом? В том их подлинная жизнь остается, о чем писал Языков, в «предстоянии ангельским ликам» над «колебаниями земли». А уж «колебаний земли» он изведал немало – порой сам себе их создавая… Уважение к праху нам самим нужно, а не им – чтобы чувствовать тонкую связующую ниточку между землей и небом, ее так легко порвать…

Или – пережившие ужасы Первой мировой, гражданской, классовых чисток, первых лагерей и уже прокатившейся коллективизации они привыкли и к ценности ушедшей жизни относиться иначе, и ничто их не могло смутить и возмутить? Не верится. Скорее – аукнулась некоторая забытость и даже отверженность Языкова. Создатель нескольких одиозных политических стихотворений против Герцена, Белинского и вообще всего революционно-демократического крыла русского общества, глава чуть ли не самой реакционной и мракобесной линии в русской поэзии – что после 1917 года стало вообще тягчайшим грехом – он, говоря языком той эпохи, угодил в разряд «вспоминаемых, но в меру неупоминаемых». Да, через три года, в 1934, вышло самое полное собрание поэзии Языкова, огромный том с подробнейшими комментариями. Казалось бы – реабилитирован. Но не надо забывать, что этот том вышел в серии, где не менее основательно были изданы почти все поэты пушкинской эпохи, намного меньшие, чем Языков, по дарованию и значению. А так – красивая галочка поставлена. Языков все равно возвращался к читателю, достаточно мощно возвращался, потому что поэт такого масштаба – «не рукавица, С белой ручки не стряхнешь, Да за пояс не заткнешь», как ни старайся; с начала 1970х годов количество изданий его стихов вообще довольно резко идет вверх, но все они делаются… какое бы слово подобрать?.. стыдливо. Стыдливо говорилось и о последних годах его жизни.

А кого не смущали политические взгляды поэта (и даже нравилось, что был хоть кто-то, противостоявший этим революционерам, из-за которых живешь теперь в убогой советской действительности, в «совке»; и его осуждаемый национализм для кого-то становился всё привлекательнее), тем сурово напоминали, что Языков и по жизни был дрянцом, злым и завистливым, злоупотреблял дружбой Пушкина, при этом отчаянно завидуя ему и говоря о нем гадости у него за спиной: считал, видите ли, несправедливым, что первым поэтом России признают Пушкина, а не его, Языкова… Ну, а раз на солнце русской поэзии ядом плевал, то, сами понимаете… Он ведь и умирал зло и нехорошо, с той же черной завистью к Пушкину, с ненавистью ко всем, кто останется жив, когда его не станет. Вот как, даже на смертном одре не изменился? Нисколько, уверяем вас, и такой был ничтожный конец после такого блистательного начала!

Поэтому имеет смысл начать не с начала, а с конца, с «одиозных» последних дней и даже часов земного существования поэта – чтобы увидеть, с каким итогом подошел он к последнему рубежу. Не будем забывать, впрочем, что «В моем начале – мой конец, В моем конце – мое начало», и порой с конца начинать естественнее, чтобы тем вернее начало постичь (эффектный прием, используемый во многих фильмах: сначала видим героя в старости, чтобы мы сразу поняли, что с ним стало, и вдруг, под резкий музыкальный перебив, переносимся в его юные годы; вот и мы будем такое «кино снимать»). Сразу предупреждаю, картина будет не без подвоха: вместе с тем, что наверняка было на самом деле, я буду примешивать, часто без зазрения совести не беря в кавычки и не оттеняя от собственных мыслей, все пренебрежительные штампы, все брезгливые банальности, с которыми критика и история литературы чуть не двести лет описывала характер и личность Языкова, «закономерно» приведшие его к печальному финалу. Зачем? Да чтобы вы сами убедились, какую гору грязи набросали за это время на фигуру поэта и в какую окаменелость превратилась эта грязь: до истины не пробиться. Тем более, что всякий, вдохновленный поэзией Языкова и начавший интересоваться его личностью, сразу узнаёт, что эта окаменелая грязь – прописные истины, с которыми, увы, ничего не поделаешь – и понуро отступается.