Страница 10 из 142
Сам-то ты, Зарубин, из каких будешь? Если сможешь – сотрешь в порошок, а нет – так станешь стелиться, пресмыкаться? С нижними чинами жесток, категоричен и резок, а с высшими – наоборот? Зря я его, пусть даже мысленно, отхлестала? Может, Зарубин сам пропитался взрывной горечью осознания безысходности и удушающей неуверенности. И всё же…», – недовольно кривит губы Инна, молча осуждая грубый выпад молодого коллеги.
Елену Георгиевну коробят и беспокоят бестактные заявления Зарубина, удивляет способность подпевать насмешникам. Она старается подавить в себе нарастающее негативное чувство и незаметно для себя начинает выбивать кончиками длинных пальцев на кожаной папке с документами мелкую нервную дробь.
«Вот он, диалог глухих. Себя только слышат, – вздыхает она. – Все напряжены до предела. Маленькой искорки хватит, чтобы взорвались. До чего доводит безденежье! Людям, постоянно находящимся в стрессовом состоянии, можно простить некоторое временное раздражение. И ведь этот же Зарубин совсем недавно над племянником ночей не спал, на коленях перед доктором стоял, молил помочь спасти, плакал…»
Кира вспомнила, что грустные мысли о жертвенном поведении молодого инженера заставили Елену Георгиевну вернуться памятью в своё прошлое. Всплыла многолетней давности поездка на юг. «Шум моря, ослепительное солнце, обжигающая ноги галька и сынок Антоша. В воду тащила его – он оглашал визгом пляж, из воды – тоже, только уже по причине противоположной. Было ощущение счастья, несмотря на скудность и никудышное качество столовской пищи. Много ли нам тогда надо было, чтобы ощутить райское наслаждение!
А в конце отпуска я встретила на пляже однокурсницу Таню. Несколько лет не виделись, а тут, как говорится, карусель нашего бытия на миг чуть-чуть притормозила, и так совпало, что мы пересеклись. Каким болезненно-жадным взглядом она охватила моего сынишку! Сколько в нём было зависти, горечи, обиды на судьбу. Муж – тот самый однокурсник Вовка – обнял её за плечи, прижал к себе и увлёк подальше от источника страдания. Он жалел жену. Он умел любить, но когда они были студентами, не смог противостоять своей маме, потребовавшей избавиться от будущего ребенка.
Мне тогда показалось, что измученный взгляд этой молодой красивой несчастной женщины с признаками шизофрении. «Не может быть!» – воспротивилась я своим ощущениям. Я тогда долго не могла избавиться от тягостного состояния жалости. Саднило сердце, возмущённое несправедливым роком. Даже возникло на некоторое время состояние иссушающей злости и обиды. Помнится, с трудом переборола себя и твердо решила не поддаваться нервам, не расслабляться. «Какая была девчонка! Наехало на Танюшку колесо судьбы, опрокинуло, раздавило. Слишком жестокая расплата за единственную ошибку. Какие радости отпустила ей судьба? У каждого из нас есть уязвимое место. Чем она теперь живёт, что дает ей силы?» – грустила я, вспоминая её тоскливо-безумные глаза».
А Зарубин продолжал сыпать едкими фразами, ритмично ударяя рукой по спинке стула, будто отсчитывая промахи ответчика. Набухшие кровью вены на висках говорили о том, что он не шутит. И с каждым его словом Белков всё больше поникал и всё глубже вжимался в стул. Ему казалось, что его публично раздевают. Он слушал отповедь коллеги с непроницаемо-мрачным, угрюмым видом, но усталые складки его лица углублялись, болезненно опущенные уголки губ ещё больше заострялись. Он беспомощно и как-то автоматически шевелил плечами, и его сухие нервные руки бессознательно теребили полы ветхого пиджака.
«Зачем так грубо накинулся и злыми словами отхлестал человека? Ему ведь давно перевалило за шестьдесят. Перегибает палку Зарубин. Надо будет в личной беседе указать ему на недостаточно развитое чувство такта, на неумение уважать чужие права, – почувствовав в глубине души укол совести, подумала Елена Георгиевна. – Сколько помню себя, мы не позволяли себе глумиться над старшими, никогда не опускались до оскорблений, если они даже с нашей точки зрения были не правы, мы превыше всего ценили в себе интеллигентность, а теперь все молчат, никто не становится на защиту пенсионера.
Хотя чему тут удивляться, теперь каждый за себя. Конечно, любому поколению людей приходится заново возвращаться к вопросам воспитания и образования, редактировать, корректировать их в связи с меняющейся обстановкой в обществе, но базовые, нравственные основы всё-таки должны сохраняться.
А может, Белков сам позволяет обращаться с собой подобным образом, сам нарывается на грубость и обречён становиться мишенью для насмешек? И всё же ребята слишком распоясались. Какой в этом резон? Он же никому из них не конкурент, места чужого не занимает, последний кусок хлеба не отнимает. Чего ему не могут простить? Возможно, слова Белкова гораздо ближе к истине, чем им хотелось бы верить, и это их раздражает?
Старик в отцы Зарубину годится. Этого-то как раз он и не принимает во внимание и не делает скидки на возраст. Молодые жёстче нас? Бесчувственные, безразличные, будто эпидемия равнодушия прошлась по ним. Не по всем, конечно…
Другие времена пришли, и, естественно, у молодых другие приоритеты. Я склонна предположить, что злость и равнодушие у них от бессилия перед обстоятельствами, от неудач, от страха и неуверенности перед будущим. Мельчает человек, не имея достойной для ума работы. Голос истинно мыслящего человека всегда был тихим, а они на всю ивановскую… Откуда в них этот запал толпы? Слепая власть случая или всё-таки тенденция? Не понимают молодые, что их поколение стоит на плечах предшествовавших им людей. Им бы сейчас больше думать, классиков читать, свой духовный мир развивать, обращаться к искусству, подзаряжать свои сердца красотой и гармонией, а у них одни деньги в голове.
Оправдываются тем, что выживают. А наши родители и мы в пятидесятых годах тоже не жировали, но духом не падали, мечтали, работали, учились для будущего. Деньги уходят, а внутреннее богатство на всю жизнь остаётся. Духовный человек уверенней. А в чём моя вера? Только в науку и верю».
Елена Георгиевна зябко поежилась. Потрогала батарею отопления: чуть теплая. «Экономят», – подумалось ей. В пуховый платок плотнее закуталась, и, похоже, забылась. Вспомнила дружка своего детдомовского. Тогда тоже было холодно...
«Мы идём в деревню на горку к домашним детям. Глубокую осеннюю колею давнишняя вьюга сравняла с лугом, разделяющим два села. Теперь легкая струящаяся позёмка бежит по санной дороге и, застревая на обочинах, образует маленькие наметы. Позёмка ластится, льнет к накатанному следу, но, едва прикоснувшись, скользит по нему, как по льду, и ветер гонит её всё дальше и дальше. И только сияющая серебристая пыль некоторое время ещё курится над тем местом, где только что мчался белый стремительный ручеёк.
Мы расставляем ноги в огромных валенках. Позёмка огибает их и проскакивает между ними, словно через открытые ворота, оставляя на носках обуви бугорки снега, и продолжает свой путь. Чистейший снег слепит глаза, зажигает в сердце радость. Мы зачерпываем его горстями, прикладываем к лицу, потом лепим снежки и кидаем в ближайшее дерево. Там остаются следы, подтверждающие нашу меткость. Мы радуемся каждому пустяку, визжим от восторга! Если нас хватятся – накажут. Обойдется! Кому мы нужны…
…Возвращаемся назад. Поднялся ветер, но он тёплый и хотя забирается под хилые пальтишки, не вымораживает нас, тощих и голодных. Пошёл густой снег. А мы не боимся! Это же не вьюга с её круговертью и хаосом, воем и стонами, надрывающими сердце. Её не раз приходилось слышать зимними вечерами…
Идем с дружком и вспоминаем одну такую злую метель.