Страница 331 из 339
Потом наблюдала, как рассвет украшал золотисто-оранжевой каймой облака. Ходила по мягкой, давно просевшей, замшелой дамбе, по прогнившим доскам латака (запруды), по изломанной береговой линии обмелевшей речушки. Долго смотрела, как медленно раскачиваются по течению тяжелые косы водорослей. Они напомнили о первом свидании… Подумала: «Да, далеко не Генуя». Постояла около нехоженой ложбинки, где камыш прячет опасную для жизни копань (трясину). Вздрогнула: гиблое место!.. А днем прислонялась к теплым стенам, касалась обросших влажным скользким мхом фундаментов домов. Во всей полноте и пестроте вспомнила мир родной деревни. И оборотную сторону деревенской, будто бы романтичной, жизни снова увидела: бездорожье, необеспеченность быта. Потому что отвыкла от неудобств…
Почему с возрастом все чаще оглядываешься назад? Почему так влечет к этой не очень-то радостной, скорее даже печальной (но не горькой) деревеньке, где прошло детство? Чем обусловлена тяга к месту своих корней? Какова логика этого явления? Существует ли она… Детство, каким бы оно ни было трудным, – все равно радостное время… Тянет туда, где ты делал для себя первые счастливые открытия.
Драгоценный камень, если хорошо присмотреться, маслянистый. Изъятый из недр матери земли, он продолжает жить, даже если украшает чью-то руку или грудь, а выращенный, искусственный – сухой, неживой. Вот так деревенские люди от городских отличаются. Городской человек подчас продукт беспамятства, хотя теперь и в деревнях теперь таких хватает.
«Посреди деревни хвойные лесочки выросли. Мы их тоже всей школой сажали. Как приятно шумят!.. И на этой улице хаты без определенного порядка? Такие широкие прогалки! Исчезли многие дома. Ушли люди… Всегда издевались над деревней. Всегда бедность была. И бабушка рассказывала, и мама. И свое детство помню: на улице грязь по колено, в хате мухи и прекрасный вальс «На сопках Маньчжурии» из окающего репродуктора. И сейчас вот в той хате взмывающая на сквозняке занавеска от мух на двери… Так тронула сердце…
Подумалось. Сравнить хотя бы жизнь сельского и городского учителя: в деревне на нем работа, хозяйство, без которого не прожить, строительство дома, сараев, погребов – и все своими руками, а у городского – только работа. И ведь каких ребят в деревне выучивали – гордиться могли. Верили, стремились. Не за страх, за совесть трудились. Все заботило их. С петухами с радостью просыпались, за полночь с надеждой на лучшее ложились… Раньше деревня была материнским лоно для России, теперь уж нет… Грязь, бездорожье, неустроенность быта в больших селах в основном ушли в прошлое с появлением электричества, а теперь кое-где и газа. А все равно не задерживается здесь толковая молодежь. Перспектив не видит…
И ток все на том же месте. И силосная башня, где погибли, заигравшись, двое мальчишек из ее класса. Вот зернохранилище. Вот пожарная каланча, где сдают экзамен на способность проспать двое суток кряду самые ленивые. А вот и первая утрата: высохла речушка, протекавшая за огородами. Заглянула в колодец. Аукнула. Звук поглотила глубокая чернота воды. Маленькой звездочкой высвечивалось и дрожало дно еще живого колодца.
Гусиное озерцо не пересохло. Видно, как и прежде, его каждый год чистят и углубляют заинтересованные в нем селяне, те, которые держат стада водоплавающей птицы. Край воды слегка подрагивает и покачивается на солнце, высвечивая мелкие камешки и рябь песка на дне. Вот сельсовет. Рядом столб, на котором когда-то висел громкоговоритель в форме раструба.
Около школы встретила старую соседку. К ее дочке гости из города приехали. Гармонист играл, а она с таким счастливым лицом пела «Шумел камыш», что я невольно загляделась. Там же увидела деда одноклассника Толика. Живой еще, слава Богу. Сколько же ему стукнуло? Давно за девяносто? Он покашлял, предупреждая о своем приближении. Запавший рот, выражение старческой немощи на прокопченном лице, сухощавые руки опирались на самодельный посох. Дед пригласил посидеть с ним на лавочке, погутарить. Заговорил, сразу оживился, помолодел лет на десять.
– Сидай туточки, милая. О себе расскажи, и мне дозволь похвалиться внучком. В городе Москве он у меня, прохвессором по астрономии работает. Шутка сказать: не всякому дано при жизни быть достойным сподобиться познать, как вся наша Вселенная господом Богом устроена.
Старик усмехнулся в усы, неверной рукой пригладил реденькую «шевелюру» и продолжил:
– Раньше, в моем детстве, говаривали: «Тяжел грех родительского неповиновения». А я в молодости настоял, уехал учиться. Отец сердился, мол, куда ты от земли, думаешь, счастье там раздают горстями? Трудно, голодно было, как в песне: «Улыбкой прикрою прорехи невзгод, согреюсь я песней веселой…» Выучился, но не остался в городе. Крепко держали семейные узы. А внучек мой, как преодолел в шестнадцать лет барьер родительского несогласия, так и пошел дальше, не то чтобы игнорируя их мнение, но отдавая предпочтение своему решению. Со мной советовался, ценил мой жизненный и учительский опыт… Я тебя хорошо помню. Ты с улицы Луговой (после войны имени Чуйкова), – сказал он, подчеркивая этим свою исконную принадлежность селу. – Шустрая была!..
Надо было выслушать старика, уважить. И он на прощание в благодарность одарил ее доброй бодренькой стариковской улыбкой. Руку церемонно протянул. Ей приятно было это признание в искреннем к ней уважении. «В деревне старые люди всегда были простосердечные, открытые. Они мудры и правдивы. У них все написано на лицах… Старики с продубленными ветром и солнцем лицами – их здесь большинство – не думают, как жить, они просто живут. Сами того не замечая, продолжают существовать в «домотканом» деревенском порядке и в основном на «подножном корму»: что вырастим – то и наше.
И что-то теплое и мягкое коснулось ее сердца при воспоминании о живых еще учителях, соседях… И в ее усталое сердце вновь пролилось спокойствие и теплая грусть. И радость. Подумалось: «Пока старики живы, мы, следующее поколение, считаем себя молодыми». И все же скрип калитки дома Толиного дедушки прозвучал в ее сердце как сигнал из далекого прошлого… Именно здесь они собрались всем классом после выпускного, чтобы идти на речку встречать рассвет…
Много о чем передумала Лена за эту неделю. Она будто заново училась смотреть на мир и как в первый раз радоваться. Странное дело, к ней понемногу возвращался вкус к жизни, желание жить. Конечно, она по-прежнему иногда погружалась в тяжелое ночное бдение, когда человек не то спит, не то бодрствует, предаваясь одновременно и трезвым мыслям, и сиюминутным страхам, и всепоглощающим грезам, с трудом выдерживала муку ночи. А днем ей в голову приходили необычайные мысли, которые никогда не посещали ее в суетной городской жизни. Она думала над глобальными проблемами бытия, о смысле жизни, о причинах умиротворения. Еще о добре и зле, о жизни и смерти. О том, что никто, абсолютно никто не может дать гарантий, что для тебя тоже наступит следующая минута, о том, что миг, в котором мы живем, так короток, что мы подчас не в состоянии успеть ухватить его и поэтому способны истинно воспринимать только прошлое.
Она подпала под очарование деревенской тишины. Все мелкое, раздражающее, заводящее мысли и чувства в тупик отступало. Она обнаружила, что внешняя суета ей не мешает, хотя все видела и слышала отчетливо. Недавние протесты улеглись. Внутри нее точно все присмирело. И свою трагедию она стала воспринимать чуть-чуть иначе, по-новому, немного легче. И происходило это уже без чьей-либо помощи, а всего лишь от внутренней гармонии с окружающей ее тишиной. Что-то растаяло внутри нее и отпустило. Давно в ней не было такого действительно высокого очищающего чувства всеприемлимости жизни… тихого, грустного счастья, если угодно… Думала она и о Люсеньке, о том, как много было выстрадано ею самой, чтобы так понимать чужое горе.