Страница 6 из 11
– На воле мозги и поворачиваются, – ворчала жена. – Отстоял бы день у станка или отсидел за баранкой – и не до былого и дум!
Их прежняя нежность, взаимное притяжение и пылкая страсть испарялись постепенно, но верно. К Катькиному двухлетию они уже усиленно «делали вид».
Это был юбилей тестя, да, точно, пятидесятилетие. Гостей было море – родня, приятели, друзья, сослуживцы. Приехала и севастопольская тетка Лидия, родная сестра юбиляра, персона важная, куда там – директор санатория! Перед этой надменной начальницей в цветастом платье и с соломенной башней на голове все лебезили. Всем хотелось отдохнуть в санатории на Черном море. Всем, кроме Свиридова.
Несмотря на конец августа, стояла невыносимая жара. Холодец плавился и растекался на блюде янтарной лужей, хоть ложкой хлебай. Есть никому не хотелось, все быстро напились, развезло. Мужики – тесть, кум тещи, шурин и два крепких парня из бригады тестя – курили на тесном балконе. Женщины хлопотали на кухне, откуда слышались жалобные стенания тещи по поводу горы оставшейся еды. Мужики сурово затягивались.
– Валя! Утку-то греть? – беспокоилась теща.
– Какую утку! – раздраженно отвечала Валентина. – Кто ее будет?
На балконе за перекуром пошел мужской разговор. Метростроевцы гордились успехами и радовались хорошему и скорому плану и будущей премии. Свиридов, хорошо подшофе, саркастически кривил рот и откровенно усмехался.
– Не нравятся тебе наши разговоры? – вдруг спросил тесть, и в его голосе прозвучала угроза.
– Какая разница, нравятся или нет? У вас свои темы, – нахмурился Свиридов.
– А у тебя? – не успокаивался Петрович. – У тебя другие?
– Другие. – Он затушил бычок в консервной банке и вышел с балкона, задев плечом Лешку, высоченного хлопца, любимца тестя. Тот дернулся и ухватил Свиридова за рукав. Он обернулся и увидел Лешкины глаза, в которых плескались злоба и ненависть. Свиридов дернул руку, хрустнула ткань.
– Оставь его, – обреченно пробурчал тесть. – Сколько волка ни корми…
Свиридов вылетел на лестничную площадку. Быстро сбежав по ступенькам, выскочил во двор. Двор, зеленый и раскаленный даже вечером, жил своей жизнью – на лавочках сидели старушки, в песочнице ковырялась малышня, мамочки трясли коляски с младенцами, а мужики отчаянно стучали костяшками домино по отполированному временем дощатому серому столу. «Ненавижу, – пронеслось у него в голове. – Как же я все это ненавижу!»
Он выбежал на улицу, поймал такси и рванул за город. Лицо горело, он открыл окно. Слабый теплый ветерок немного успокаивал.
Мчались по Калужскому шоссе. Остановив водителя на обочине, Свиридов купил у него же бутылку отвратительно теплой «Столичной», расплатился и, покачиваясь, с трудом выбрался из машины, шагнул в уже прохладный, вечерний лес, прошел пару шагов и плюхнулся на теплую сухую траву. Оторвал зубами алюминиевую пробку-«бескозырку», выпил одним глотком полбутылки и, закрыв глаза, прислонился головой к стволу березы. Ствол был шелковистым и почти гладким. «Береза, белая подруга», – просипел он и почему-то заплакал.
Пели птицы, и слышался монотонный гул недалекого шоссе. На душе было муторно. В эти минуты он окончательно понял – так жить нельзя. Нельзя жить в ненависти. Нельзя жить примаком в этой семье, нельзя пользоваться добротой этих, по сути, чудесных людей. Нельзя бесконечно, как змеи, шипеть в своей комнате, ругаясь с женой. Нельзя спать с нежеланной женщиной. Нельзя. Аморально. Как аморально жить в стране, которую ты не принимаешь.
Он допил то, что осталось, и быстро уснул. Проснулся, когда было совсем темно. Добрел до шоссе и на попутке доехал до Подольска, до мамы. Та уже спала и, открыв дверь, испугалась. Поняла, что сынок здорово набрался, наорала и погнала в душ, а потом накормила холодным щавелевым супом и уложила спать. Проснувшись, он увидел на кухонном столе миску с сырниками и короткую записку: «Баранкин, будь человеком!» и постскриптум: «Пожалуйста!» Был в те времена такой мультик, и это была их с мамой присказка.
Мать уже ушла на работу – уходила она всегда рано, к половине восьмого, – аптека, где она работала, открывалась в восемь. Свиридов сжевал пару сырников, выпил крепкого кофе – кофе всегда в доме имелся, в любые, самые дефицитные времена, мать была заядлой кофеманкой, – прошелся по квартире, посмотрел альбом с фотографиями: мать, отец и маленький он. Не заметил, как по щеке покатилась слеза. И вдруг ему стало всех так отчаянно жаль, всех, без исключения: маму, Валентину, маленькую, несмышленую Катьку. И тещу, и даже тестя, которого он ненавидел еще вчера. Но больше всех – себя самого, беспомощного, раздавленного, нищего и бесприютного.
Тридцать лет! Ему уже тридцатник! А он кусок дерьма – ни денег, ни имени, и уже ни семьи. Ничего. Только недовольство и брюзжанье. Он даже не диссидент – потому что трус. Он не выходит с протестом, не пишет воззваний, не устраивает голодовок. Он просто ненавидит несвободу и хочет свободы.
Кто он? Обычная рядовая никчемность? Неудачник, пытающийся свалить все на власть и социальный строй? Или просто свободный человек? Да что он, особенный? Такой же, как все! Не гений уж точно. Ну да, есть талант, как говорят. Талант есть, а ничего не получается. На выставки работы не берут, заказов не предлагают. Вот он и бесится. А если бы все получилось? Нет, все равно нет. Деньги, успех тут ни при чем. Здесь, в этой стране, ему душно. Невыносимо душно. И невозможно принять, что твоей жизнью, твоими желаниями и планами распоряжаются другие.
Свиридов вышел на балкон, покурил и снова вернулся в комнату. Взял семейную фотографию – мама, отец и он, четырехлетний. Мама – прекрасная, светлая, с легкими волосами, в шелковом платье и белых босоножках. Отец в легких брюках и тенниске. Лицо серьезное, а глаза шальные. И он, карапуз, в матросском костюме, крепко вцепился в мамину руку. Надпись – Анапа, 1968 год.
Счастливая семья.
А через год отец ушел. Как выяснилось позже, женщина у него была давно, уже года четыре. То есть пока мама сидела с маленьким сыном, вскакивала к нему по ночам, отец бегал налево.
Вышло все смешно. По телевизору передавали праздничный концерт. К ноябрьским, что ли? Концерт транслировали из Колонного зала. Периодически поднимая к экрану глаза и подпевая, кажется, Кристалинской, мама гладила пододеяльник. И вдруг увидела знакомое лицо – законного муженька рядом с красивой дамой с высокой прической. Отец нежно держал даму за руку. Самое смешное, что показывали их довольно долго, несколько раз. Мать застыла, держа утюг на весу. Камера снова наехала на папашу и даму. И снова счастливые улыбки, распахнутые глаза. А между тем отец объявил, что уезжает в командировку. Мама аккуратно отставила утюг, медленно вынула шнур из розетки, отнесла белье и тщательно разложила его по полкам в шкафу. Потом достала с антресолей чемодан и так же аккуратно стала складывать в него стопочкой отцовские вещи – брюки к брюкам, рубашки к рубашкам, майки к майкам, трусы к трусам. Мать была страшно педантичной. Потом закрыла чемодан и выставила его в коридор. Отец приехал на следующий день. Увидев чемодан, понял все сразу. Заглянул на кухню, где Свиридов с матерью и бабой Катей ужинали (он хорошо помнил, что это были пюре и котлеты), внимательно посмотрел на домочадцев, взял чемодан и вышел прочь.
Услышав, как хлопнула дверь, мать вскочила и подлетела к окну. Прислонившись с холодному стеклу, она горько заплакала. Наверняка она ожидала другого – покаяния, просьбы простить, шутливых отговорок, вранья во благо. Но отец ушел молча, без извинения и покаяния. Мать тогда окаменела и почти перестала разговаривать. Но на Свиридове это не отразилось – уход отца он не переживал по причине возраста и отцовского равнодушия к нему, человеком тот был прохладным и эгоистичным. А вот мать Свиридов обожал и нуждался, по сути, в ней одной. Ну и в бабе Кате, конечно.
Лет в тринадцать он впервые спросил про отца. Мать вздрогнула и побледнела. Он понял, что для нее этот вопрос не закрыт. Правда, потом она объяснила, что отец давно женат, да, да, на той самой даме с прической. У них растет дочь, и живут они где-то в Беляево – где точно, она не знает, но, если ему это нужно, она может узнать.