Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 11



Все правильно, не был. Не радовался дочкиным успехам, не ходил на утренники в детский сад, не слушал осточертевшую еще в его детстве «То березку, то рябину».

Видел ли он то положительное, о котором говорила Валентина? Да видел. Но злость и ненависть застилали глаза. Да, он видел и тех, кто умеет! Насмотрелся. Ему довелось побывать в компании золотой молодежи. Он помнил, к примеру, Колю Поташкина, красавца, студента МГИМО, внука не самого крупного функционера. Все там было, у этих Поташкиных: большущая квартира у метро «Кунцевская» в мощном кирпичном доме, с консьержкой в подъезде. В квартире румынская мебель, финский холодильник, до потолка, забитый такими продуктами, которых большинство советских граждан не видели. А еще японский магнитофон, и фээргэшный, в полкомнаты, телевизор, и ванная в розовой плитке. И домработница, и госдача в Барвихе.

Ах, как поучал его умник Коля, картинно закуривая «Мальборо» и прихлебывая настоящий солодовый шотландский виски.

– Да, старичок, – притворно вздыхал Поташкин, – согласен, у нас не самая удобная страна. Но и здесь, – легкая, пренебрежительная усмешка, – можно жить и иметь кусок хлеба с маслом и красной икрой! А если есть мозги, то и с черной. Вот ты, Женя, к примеру, зачем пошел в Строгановку и обрек себя на вечную нищету? А, призвание… Ну да, понимаю, бывает!

Все переглядывались и усмехались, посмеиваясь над случайно затесавшимся в их ряды идиотом. Кстати, в начале двухтысячных Свиридов случайно встретил Колю в Нью-Йорке. Все у него было тип-топ: и новенькая «БМВ», и дом на Лонг-Айленде, и собственный бизнес, и красавица жена, и умница дочь, студентка Колумбийского универа. Коля был в полном порядке. «Коли» всегда в полном порядке, и «Колям» все нипочем.

Но помнил Свиридов и другую историю, которая произошла чуть позже, после студенчества. Ну как история – не история, доверительный разговор с женой дипломата. Ритка эта, хорошая баба, шептала ему в ухо:

– А знаешь, почему мы рвемся туда? А, не знаешь! Я тебе объясню!

Ритка тогда хорошо набралась. Она вообще была по этому делу, но говорила, что только в отпуске алкоголем снимает накопившийся стресс. А там, за кордоном, капли в рот не берет, все сразу станет известно – и в двадцать четыре часа «здравствуй, родина!». Стучат все как миленькие!

– Так вот, – шептала Ритка, – там много такого говна, что не дай бог! Все знают, что у тебя сегодня в кастрюле! Так душно, что хочется выть! Но как только ты выходишь за ворота и попадаешь в ту жизнь, все начинает иметь смысл, понимаешь? Улицы, дома, магазины, кабаки. Люди! Все улыбаются, Свиридов! Ты только врубись – все улыбаются! И мне наплевать, искренне это или не очень, потому что там мне никто не скажет «Сука, куда ты прешь!» и никто не ткнет локтем, ты понял? Ну и потом – что-то привезешь. Какие-то шмотки сдашь в комиссионку, какие-то оставишь. И у тебя валюта, чеки в «Березку» и машина, и кооператив, где все свои, мидовские, никаких «дядей Вась». И идешь по Москве королевой, все оборачиваются. И пахнешь не «Каменным цветком», а Францией. И чувствуешь себя человеком. Женщиной чувствуешь. Вроде и рвешься домой, а через полгода хочешь назад, в нормальную жизнь. Понимаешь?

Свиридов понимал.

А однажды испытал шок. Ритка затащила его в продуктовую «Березку», перед входом предупредив:

– Свирид, только держись! В обморок не грохнись!

И вправду чуть не грохнулся, пожалел, что пообещал.

Это было какое-то наваждение, мираж, космос. На полках лежала еда. Разноцветные коробки шоколада и шоколадных конфет, банки с невиданными консервами: «Осетр в томате» и «Язык в желе», – разнокалиберная колбаса, толстая и тонкая, вареная языковая и сухая, копченая. Сыры, с плесенью и без, сосиски, икра, красная и черная, паюсная и зернистая, белужья. Манго и янтарные груши – и это среди зимы, – лежали свежие огурцы и ярко-красные помидоры. Стояли бутылки с иностранным алкоголем. Море сигарет – «Мальборо», «Винстон», «Салем».



– Для кого это все? – сиплым шепотом пробормотал он.

– Для иностранцев, – усмехнулась Ритка. – Ну и для контингента. – И, явно жалея его, добавила: – Ну теперь ты все понял?

Он понял. Рядом, на той же улице, в двух шагах, в обычном магазине «Продукты», давились за «бумажной» колбасой такие же люди, как его мать.

Мысль о побеге из этого ужаса не давала покоя. Но совесть все же скребла, мучила, ворошилась. Как же Валя, Катька. Тесть с тещей. Мама… Да, тесть с тещей. Первое время они его обожали. Нет, просто Свиридову решение уехать из Союза не далось – какое! Кстати, легко ему ничего не давалось! Да, мучился, размышлял. С Валентиной уже были проблемы – слушать его пламенные речи про несвободу, кошмарное, залитое кровью прошлое, ГУЛАГи и шарашки, про всю эту советскую убогую жизнь, она не хотела. Твердила без конца:

– Мы всегда жили сложно и избалованными не были. Родина – это не только красивое слово. Это еще и судьба!

Судьба… Всю жизнь бояться – это судьба? Всю жизнь хотеть и не получать? Мечтать и отчетливо понимать, что все эти мечты – тьфу. И никогда – никогда – им не суждено сбыться? Толкаться в вечных очередях, задыхаться в автобусах, слышать хамство – это судьба? И так – всю жизнь? Единственную и неповторимую? Всегда знать, что никогда не увидишь Париж, не пройдешься ранним туманным парижским утром не торопясь по Монмартру, не присядешь в кафе на бульваре, чтобы медленно выпить привычную чашечку кофе? Какая судьба, мать их? И что было самым смешным – он знал, что все эти сволочи, все эти гады и маразматики, все они и их дети, и их, так сказать, приближенные, все это имеют! Им что, положено? А всем остальным – нет?

Свиридов вспоминал бабу Катю, мать его матери. Баба Катя была из рабочей семьи – ее отец Иван Алексеевич, прадед Свиридова, простой деревенский мужик, в начале двадцатого века приехавший из деревни, был квалифицированным рабочим на заводе, настоящим мастером. И что? Да ничего. Работал один, преспокойненько обеспечивая большую семью – четверых детей и жену. Да еще помогал деревенской родне, и своей, и жениной. Маленький Свиридов любил слушать бабкины рассказы о прошлом житье-бытье. Ныл: «Баб, расскажи!» И баба Катя рассказывала – про дом в пять комнат на Преображенке, про погреб, полный запасов, птичник, цветник и огромный фруктовый сад. Про столы, ежедневные и праздничные, про поездки в деревню к родне, про речку и лес, про детские забавы и игры. Про воскресные походы в храм Святителя Николая на Преображенке, про высокие пышные пасхи и сдобные пироги с черемухой, про приезды деревенских родственников, про свадьбы и похороны.

А потом все исчезло – как не было. Прадед умер. Нет, не все сразу исчезло – после внезапной кончины Ивана Алексеевича хозяин завода осиротевшую семью не оставил, положил хорошую пенсию. А вскоре случилась революция. И все рухнуло. Враз, – как говорила баба Катя. Было, и нет.

Хозяин фабрики, слава богу, успел сбежать и тем самым спасти семью. Фабрику разорили. Есть было нечего, и семья бабы Кати подалась в деревню к родне.

– А там… – Баба Катя горестно вздыхала. – Первое время держались, а потом стало хуже, чем в городе.

Ее мать, прабабку Свиридова, похоронили на деревенском погосте, та тоже ушла молодой, лет сорока, сильно тоскуя по любимому мужу. Две сестры остались в деревне, а юная Катя с братом Сенькой вернулись в Москву. Дом их был занят и разорен, скитались по углам, было время, и побирались. Приютил их знакомый отца, фабричный человек дядя Прохор Желейкин. Поселил в сарай, в квартире места не было, своих семеро по лавкам.

Катя помогала по хозяйству тете Варе, жене дяди Прохора, Сенька слонялся по городу в поисках работы. А потом пропал. Два года его не было, да и где искать в то смутное время? Катя продолжала жить у Желейкиных. По ночам не спала, плакала. «Все глазоньки выплакала», – как говорила она. Ни во что хорошее не верила, думала только о том, чтобы повеситься или утопиться. А спустя два года на улице случайно встретила Сеньку. Не сразу его узнала – долго смотрела вслед, а потом бросилась догонять.