Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 27



Зная это, Гитлер отправил его 21 апреля 1945 приказом из бункера в Баварию «на укрепление обороны». Впавший в безумие фюрер упорно отказывался понимать, что всему пришел конец…

Лей повесился на канализационной трубе в своей камере в тюрьме Нюрнберга. В предсмертной записке он признался: «…Я больше не в состоянии выносить чувство стыда». О каком стыде он писал? Неужто раскаяние настигло его перед лицом правосудия?..

– Скажите, – обратился Аллен Уэлш к исполняющему обязанности начальника тюрьмы полковнику Бертону Эндрюсу, – в последнее время с кем Лей общался чаще всего?

– С охранниками, с кем же еще, – развел руками Эндрюс. – Больше- то к нему никого не допускали, да никто и не приходил.

– С одним конкретным или с несколькими?

– Караулы у нас меняются редко – людей не хватает, сами понимаете. Поэтому последнюю неделю все больше беседовал с одним из охранников, сержантом Коннором.

– А о чем они говорили, вам неизвестно?

– Лей вроде бы жаловался на головные боли из- за отсутствия спиртного… Просил, чтобы к нему прислали психолога. Его все не присылали, там в Вашингтоне вроде бы никак не могут определиться с кандидатурой. Ну да это вам виднее… Говорил, что не понимает, за что его здесь собираются судить, он- де никакого отношения к работе концлагерей не имел, да и войну не развязывал.

– Чего, по- вашему, он мог стыдиться? – потрясая в воздухе предсмертной запиской Лея, спрашивал Даллес.

– Сам черт не разберет, что творилось в голове у этого пьянчужки, – пожал плечами Эндрюс. – Может, осознал, что натворил? Но вообще никакого раскаяния в его разговорах не проскальзывало – во всяком случае, так следует со слов Коннора. Он, скорее, не понимал или не хотел понимать происходящего. Считал его абсурдным, что ли. Ну как же – вчера был царь и бог, всеми командовал на вполне себе законных основаниях, а сегодня, за то же самое, не ровен час повесят…

«А ведь их можно понять, – подумал Даллес. – Они на руинах империи построили государство, в целом, не хуже и не лучше остальных капиталистических держав, со своими законами и порядками. Многие из них не имели никакого отношения к ужасам концлагерей и расовой теории. Просто выполняли свою работу – так же, как выполняли бы ее, находясь в любой другой стране мира и занимая любой другой ответственный пост. Конечно, гражданская ответственность их в том и заключалась, чтобы воспротивиться жестокой, негуманной, бесчеловечной политике, но разве каждый из нас, видя тут или там социальную несправедливость, сразу бросается к дому правительства с осуждающими митингами и пикетами? Разве каждый из нас оставляет должности и посты, не будучи согласным с теми направлениями государственной политики, которые впрямую нас не касаются? Разве каждый из нас бросает бомбу в главу несправедливого государства, даже понимая, что завтра этот строй все равно будет свергнут и бомбометателя приравняют к национальному герою?.. Вот и получается, что человек, на первый взгляд непричастный к нарушениям закона, вдруг оказывается перед лицом неминуемой ответственности за то, чего он лично и непосредственно не совершал – и это называется правосудием. И он решает уйти из жизни, подобно кафкианскому герою, не видевшему исхода в неравной борьбе с государственной – а в данном случае уже и межгосударственной – машиной. Но за что тогда ему стыдно? За что или за кого? Странно…»

Конечно, ни о каком оправдании преступлений нацизма, к которым манипулятор и оратор Лей был причастен, Даллес не мог вести и речи. Просто на каком- то этапе размышлений ему показалось, что прав был Донован, неделю назад предостерегавший его от перегибов при проведении процессов такой общественной значимости… Хотя нет, такие мысли ему, кадровому разведчику, который призван своей страной обеспечить проведение скорого и справедливого суда над этими недочеловеками, следовало гнать от себя подальше. Что он и сделал.

От размышлений его отвлек Эндрюс:

– Простите, сэр?

– Да?

– Желаете лично допросить сержанта Коннора?

– Нет. Лучше дайте мне его личное дело.



– Оно в комендатуре, сэр, у полковника Брэдбери.

– Хорошо, я там с ним ознакомлюсь, спасибо. А вы пока смените караул у камер. Переведите Коннора, скажем,.. к Герингу. И вообще проведите ротацию – это никогда не помешает.

Еще толком не понимая, что криминального можно найти в расследовании самоубийства нестабильного психически человека (это согласно теории Ломброзо, учитывая наличие у Лея при жизни талантов в науке и искусстве, Даллес заключил, что под влиянием алкоголя он мог свихнуться куда вернее, чем, скажем Геринг или Йодль), Даллес все же понимал, что от результатов следствия зависит его пребывание в Нюрнберге. Следствие было формальным поводом не уезжать, а провал его свел бы этот повод к нулю. Потому следовало рыть носом. И одно «но» в истории с самоубийством Лея подсказывало ему направление движения – слова о том, что ему было стыдно. Со слов Коннора следовало, что никаких признаков раскаяния Лей не подавал. Так за что же ему стыдно? Может, сержант не услышал или не захотел услышать что- то важное, что сказал ему перед смертью нацистский преступник? Так или иначе, к допросу Коннора следовало подготовиться.

Для этого Даллес направился в комендатуру и долго там изучал личное дело американского сержанта. Быть может, он как- то косно истолковал речь Лея; может, пройденное им горнило войны скептически настроило его по отношению к лидеру «Трудового фронта»; может, у него замылились глаза и уши настолько, что он не заметил ничего, что могло сыграть решающую роль в самоубийстве гитлеровского сателлита? Одним из любимых писателей Даллеса был Честертон. Так вот, в его рассказах про патера Брауна описывается случай, когда полицейский шпик целый день наблюдал за домом в ожидании преступника и проморгал того, поскольку он переоделся почтальоном. Под конец дня соглядатай убеждал руководство, что к подъезду никто не приближался… Такой промах объясняется тем, что почтальон – настолько серая фигура, что заметить ее трудно даже при детальном рассмотрении. У следователя «замылился глаз». Может, и с Коннором произошло то же самое?.. Понимая, что перед допросом надо знать об испытуемом все или почти все, Даллес погрузился в чтение. Первое, что ему бросилось в глаза – происхождение Коннора. За разъяснениями по этому вопросу он обратился к полковнику Брэдбери.

– Скажите, полковник, здесь сказано, что настоящая фамилия этого Коннора – Кононенко. Это правда?

– Так точно, сэр.

– Выходит, он русский? Как же он попал в такое закрытое подразделение как военная полиция?

– Он из Канады, сэр. А там много украинцев – эмигрантов, целая колония. Так вот в военной полиции их добрых тридцать процентов служит. Нюрнберг – не исключение.

«Русские не делятся на собственно русских, украинцев и белорусов, – подумал Даллес. – Моего общения с ними в ходе войны и после ее окончания хватило, чтобы прийти к этому выводу. Все они одинаково думают и считают себя одной нацией. Значит, если этот парень был на войне и воевал с русскими плечом к плечу, ему близко то чувство ненависти, которое все они питают к гитлеровцам. Этим и объясняется его невнимательность к Лею… Да, допрос, как видно, предстоит с пристрастием…»

Вечером Даллес по традиции сидел за столом со Львом Шейниным в ресторане «Гранд- отеля». Они поужинали и теперь за стаканом виски обсуждали итоги дня, каждый из которых приносил все новые и новые известия.

– Как твое расследование? Что удалось узнать относительно причин смерти Лея? – спросил Шейнин.

– Пока мало, – отмахнулся Аллен Уэлш. – Но есть кое- какие подозрения…

– Какие?

– Как у вас говорят… Если скажу – не сбудется… Верно?

– Верно, – улыбнулся Шейнин. Он опустил глаза в стол, и Даллес обратил внимание на пухлую пачку газет, которую он принес с собой сегодня. По всей видимости, в них было напечатано нечто радостное, потому что русский следователь улыбался, глядя на них.