Страница 273 из 286
Так оскорбился. Не оценила, видишь ли, его героического позыва растить чужого ребенка! А потом перед дружками утверждал, что считает за лучшее нигде долго не задерживаться. И сказал это в ее присутствии. Подгадал, когда она проходила мимо его компании. Какая низость! Правда заключалась в том, что он даже порога ее дома не переступал. Как оказалось, совсем лишен был душевной опрятности. Злокозненный какой-то мужичок попался да еще вздумал диктовать свою волю. Конечно, не осталась у него в долгу, жестко отхлестала словами, зло унизила, но при этом не испытала победного ликования. Тошно было. Ой как тошно. Осталось глухое взаимное неприятие. И самое обидное, сам-то ничего путного из себя не представлял, а еще на что-то претендовал. Думал, разоренное сердце готово всеми силами привязаться к тому, кто выкажет ему немного сострадания и элементарного внимания?.. Ох уж эта вечная жажда счастья – безрассудная мечта юности!
Всех людей судьба оделяет разными долями счастья. Некоторым достается жизнь, богатая бедами. Никто не готовит нас к возможной печальной действительности, все о счастье твердят, поэтому-то и нет у нас иммунитета к страданиям. И ломают, и корежат они нас, романтичных, восторженных, наивных… Путь целомудрия, ограничения, отречения, отказа и отрицания, который она сама добровольно избрала, потому что ее любимый из-за ее строгих принципов не мог стать ей мужем, – единственно правильный, и незачем было устраивать этот внутренний разлад…
Раньше она четко сознавала, что только в себе самой сможет найти душевную опору, и не теряла самообладания даже, казалось бы, в самую отчаянную пору схватки за жизнь и здоровье маленького сына. Она привыкла жить ради него. А теперь, когда беда выхолостила ее, когда, не помня себя от горя, она отрешилась от мира, от общения, с нею остались только обнаженные нервы и тоска-удавка. Конца ее мучениям не было видно, и она утвердилась в мысли, что цвет ее жизни – черный, цвет горя и неудач; что суждено ему быть вечным спутником ее страданий. И цена ее жизни – три копейки в базарный день.
В своих переживаниях она дошла до края. Куда делась та всепонимающая, всезнающая женщина, готовая любому прийти на помощь? Теперь даже для себя она не могла найти способ выйти из бесконечно тяжкой депрессии, избавиться от постоянно преследующей ее вины. «Ничего не осталось в моей жизни, кроме запредельного безумного кошмара. Даже когда стараюсь погрузиться в размышления о работе, мне не позволяет сосредоточиться мучительная мысль о сыне. Как же все далеко у меня зашло, как абстрагировалась моя жизнь, если я разучилась различать порожденную страхом фантасмагорию от действительности? Я не ведаю, когда брежу, а когда пребываю в подчинении у сознания. Глядишь, и говорить начну вслух и бесконтрольно, – горько поморщилась она. – Тогда от меня можно будет ожидать любых сюрпризов… Так ведь и рехнуться недолго. Всего лишь один шаг отделяет нормального человека от помешанного, с перекрученными мозгами…
Это уже перебор. Никакой логики, сплошные эмоции. Я во власти наваждения? Это на меня не похоже. Что делать? Как пустить ход мыслей в другом направлении? Надо думать о хорошем, о новых планах. Но ведь это все равно будет без него, без Антоши. И все хорошее сразу потускнеет или вызовет еще более острую боль… Без нормального сна мне не выбраться из трясины депрессии. И здесь у меня шансов ноль». На ее лицо вернулось досадливое выражение, потом оно сделалось безразличным…
От обиды на судьбу первое время она избегала видеть счастливые лица матерей. Рука не тянулась ни к одной из книг. В них выдумки, а вокруг реальная жизнь. Схлопывались гланды, вовремя не включались сердечные клапаны, в обмороки падала. Напряжение все нарастало, горе нескончаемо изматывало. Подруга-врач констатировала нервное истощение. Потом, в частной беседе, сказала: «Разбитое горем сердце ни один врач не вылечит. Жизнь так устроена, что мы умеем забывать о том, что существует смерть. Мы многое забываем. Терпи. Знаешь, легче живется тем, кто запросто вываливает свои несчастья на головы друзей. Беды ослабляются, даже несколько обесцениваются. А ты молчишь, копишь страдания. Время лечит…»
А оно не лечило. Наоборот, возникало все более глубокое понимание своего горя. Неясно-тревожные мысли появлялись, уходили, опять возвращались… Становилось немного легче, только когда ею овладевало безучастное, сонливое безразличие… «Ничто не вернет мир моей душе. Я не могу не роптать на свою горькую судьбу», – думала она печально.
И вдруг, поручив четверых детей и огромное хозяйство заботам свекрови, сердцем угадав Ленину боль, на весь отпуск примчалась из Казахстана любимая подружка юности Люсенька, чтобы вырвать ее из опасного одиночества. Руку помощи протянула ей та самая милая добрая тихая девочка с небесно-голубыми глазами и косой, беленькой мальчишеской челкой над чистым выпуклым лбом, с которой она в студенческие годы иногда позволяла себе говорить открыто о самом сокровенном. И это была уже не иллюзия дружбы. Камнем на Люсино сердце легла беда подруги. Своя, годами выстраданная боль погнала ее за тысячи километров от дома. Как же иначе, ведь горе может сломать любого, даже самого сильного человека, если он остается со своей бедой один на один. Люся умела быть верной подругой тем, кто относился к ней искренно и серьезно. Она лучше других понимала: недопустимо, чтобы в такое сложное время человек был предоставлен самому себе, оставался наедине со своими мыслями и был озабочен своими размышлениями настолько, что все вокруг переставало существовать.
Но даже она, зная тонкую натуру Лены, не ожидала увидеть всегда уверенную, энергичную, независимую подругу до такой степени истерзанной, подавленной, совершенно сломленной, находящейся в состоянии какой-то обреченной умственной апатии, во всяком случае, если судить внешне. Боль и беспросветность как в зеркале отражались на лице Лены. Погруженность в себя, в свои беды не помешала Людмиле заметить в подруге ее нынешнюю потерянность, горестный обвал души. Она была потрясена, увидев Ленин тронутый смертельной усталостью взгляд, полный бесконечного ужаса и горя. И в ее голосе не было ничего, кроме усталости. Перемена была столь разительной, что Люся горестно подумала: «Она страдает от переизбытка тяжелых дум. У нее не хватает сил даже на то, чтобы просто осмыслить происходящее с ней».
Бледная, измученная бедой, Лена встретила ее странной, жалкой, покорной улыбкой, пропаханными бедой морщинками лица, потухшими глазами, от взгляда которых у Люси больно сжалось сердце. Лена только изумленно-горько воскликнула навстречу ей: «Люсенька! Какими судьбами?», и черты лица ее резко изменились, как если бы она внезапно осознала, что совершила страшную, непоправимую ошибку. Лицо закаменело, болью сдвинулись брови, образовав на переносице глубокую расселину. Она скорее удивилась, чем обрадовалась приезду подруги, но поняла, что заставило ее принять в ней участие… Оказывается, даже с ее жизненным опытом она не подозревала, насколько сильна Люсина дружба и преданность.
Подавленная впечатлением от состояния подруги, Люся не смогла сразу заставить себя говорить одобряющие слова. Неизвестность всегда представлялась ей значительнее и опаснее, чем она на самом деле являлась. Но то, что она увидела, шокировало ее, и она не знала, как подступиться, чтобы вырвать Лену из пространства скорби. Она понимала: это не та боль, не та скорбь, что изливается в жалобах. Она понимала, что тоска бывает много пронзительней слез… Темная тайна пораженной, покореженной болью психики Лены пугала ее, поэтому сначала она даже не делала попыток рассеять ее устойчивое уныние и апатию. Их первым разговором было насыщенное молчание в объятьях друг друга.
Любая душевная болезнь – свидетельство личных, этических или моральных потерь. Чужая боль, чужая душа – секрет за семью замками. «Вот, оказывается, что могут сделать с человеком горе и одиночество! Оно и понятно: одинокий человек перед несчастьем беззащитен… Какой непроглядный колодец боли! Полная утрата положительных эмоций. В черной глубинной тоске, несомненно, есть что-то страшно зловещее. И кто это сказал, что в несчастье человек раскрывается глубже всего? Утешающее заявление… Бывают минуты, когда и сильный человек не может стать выше переживаемого момента, – думала она с некоторой растерянностью. – Мне было легче. Я плакала, утопала в половодье слез. Сухой плач души – самый тяжелый».