Страница 271 из 286
В ней исчезло чувство устойчивого равновесия, которое делало жизнь возможной, давало уверенность. Появилась ежеминутная боязнь растеряться, столкнувшись с чем-то непредвиденным. И сразу же, будто того только и ждали, нахлынули, закружили сомнения, неясные предчувствия, и все это с какими-то клочками разорванного сознания. Ей казалось, что отныне и навсегда в ее жизни поселился тупой зловещий страх. Она сама теперь как сгусток страха, она – окаменевшее чувство вины и более ничего. «Я седая и стылая, как пепел, осталось лишь развеять…» – думала она горько.
И время теперь для нее текло по-другому. И дом стал негостеприимный, неприютный, нестерпимо холодный. В нем было тоскливо жутко. Сжимали стены, падал потолок… Былой задор угас, будто не было его и в помине. Из общительной и энергичной она превратилась в непроницаемую, внешне совсем безразличную, с холодным сердцем, осиротевшим без сына. Без радостной боли в груди она не чувствовала себя живой. Добрый мир перестал для нее существовать. Его уничтожило несчастье. Таким вот оказалось пагубное влияние горя.
Она отвернулась от друзей, не открывалась подругам, раскручивала колесо непонимания и даже обид. Лицо ее потемнело, губы плотно сжались. Как будто кто-то посягал на некие ее тайные сокровища, а она хранила их и отстаивала даже ценой собственной жизни. «Да. Нет. Мои проблемы никого не касаются» – вот и все разговоры на работе. Она боялась постороннего вмешательства в свою боль, боялась усиления постоянно подступающего отчаяния. На людях она тоже чувствовала свою отверженность. Ей было плохо в толпе. Ей будто воочию виделось их болезненное, гаденькое любопытство к чужому неблагополучию, страданиям. Она отмахивалась от него, а оно иголками вонзалось в мозг… Лекции читала на автомате. И даже в НИИ подолгу ходила неприкаянной, стараясь настроиться на тему…
Она ощущала необъяснимое, но очень сильное искушение сгинуть, провалиться сквозь землю. Ее изводила вынужденность публичной демонстрации скорби. Хотелось забиться в угол, спрятаться, чтобы отстали. В такие часы в ней закипала злость против самой возможности вторжения в ее мир, такой ранее любимый, невыдуманный. Она чувствовала себя одинокой и желала быть одинокой. Ведь больная душа жаждет укрытия. И она стояла на страже своего одиночества, того понятия свободы от всех, которое возникло у нее с гибелью сына.
Коллеги терялись перед положением, в котором она оказалась. Глаза отводили, относили ее состояние на счет болезни, жалели по-настоящему, искренно. Говорили, что от несчастий никто не застрахован… «Но оно-то досталось мне!» И она своим молчанием с какой-то злой и вместе с тем вызывающей черной гордостью выставляла свою беду на всеобщее обозрение. А иногда с тупым равнодушием или резким грубым раздражением, досадливым жестом отстраняла, кинувшихся было навстречу ей подруг, не желая бросаться с головой в волны их сочувствия. «Что могут понять эти, счастливые? Я никого не уполномочивала…»
Простодушно-счастливая улыбка, с которой она раньше говорила о сыне, пропала. Она даже в мыслях не могла вернуться к прежним радостям, их больше не существовало. Горе изменило ее облик. Она как-то сразу сникла, постарела, в углах губ появились жесткие, горькие складки. Замкнулась, уединилась. На работе свои обязанности выполняла автоматически и как-то суетно. Ей казалось, что именно благодаря этой торопливости успокаивается ее душа и находит себе занятие ум, чтобы не слишком размышлять над тем, что действительно печалит, беспокоит и обессиливает. По крайней мере, ей так хотелось думать.
Раздавленная жестокостью и несправедливостью судьбы, она перестала быть сильной. Ее охватило гнетущее чувство полной беспомощности. Пришло осознание совершеннейшего отупения, болезненной, ноющей пустоты в голове, серой унылости жизни. Глодавший ее страх, беспричинное беспокойство и горькая беспросветная тоска мешали вернуться к действительности. Она все больше теряла чувство реальности, жизнь протекала, как в тумане. Ей казалось, будто все, что с ней происходит, ей снится. Ощущение сюрреалистичности бытия не покидало ее.
Мысли о смерти все чаще посещали ее в самые неподходящие моменты, но чаще – между сном и явью, когда самые простые и привычные вещи искажаются до безобразия болезненным воображением. Длинная череда видений являлась не только в отведенные для сна ночные часы, демоны страха проникали через узорчатый занавес реальности и днем. Сумеет ли она войти в прежний ритм жизни или это конец?
Теперь уже к вечеру от однотонных мыслей голова раскалялась, каждый звук приносил страдание, наружный шум разрывал ей мозг. «Зачем рыться в одном и том же? Как обновить свои мысли? Внутри неразбериха, смута, обреченность. Сотрясаемая смертной мукой душа то стонет, то рыдает. Как я устала, скорей бы конец… Дед утверждал, что тот, кто преодолел отчаяние, живет не только в мире, но и в вечности. Слова, слова…»
Ночами напролет, оставаясь наедине со своими горькими мыслями, она вновь и вновь, воскрешая прошлое, предавалась самокопанию (как это свойственно нам, русским!) и отчаянию: «Сама разрешила. Сынок считал, что ему, юниору, оказана большая честь идти со взрослыми. И я не могла не признать, что он самый достойный из группы претендентов… А теперь все мечты лопнули, как мыльный пузырь, небо пропало, солнце закатилось навсегда». Она вновь представляла, что здесь ее нет, она вся там, где ее сын. Она отказывалась понимать, что всё еще живет...
Говорят, люди не в состоянии полюбить мертвых. Они любят память о живых и, скорбя об утрате любимых, страдают чистым страданием, забывая обиды, пустые сожаления, уколы унизительной ревности, предаются незамутненной боли… Слезы – женская вотчина скорби... Но не было слез, которые облегчили бы душу. Несчастье ударило в сердце страшной пугающей горечью, слишком глубокой для слез. И словно захлопнулась за ее спиной резко и гулко дверь, за которой Надежда. И что ей осталось: укоры, леденящая душу тоска? И все это к Богу? Ему выплескивать ад души?..
…Она столько перестрадала в дни поисков детей, что теперь ей казалось, что она ничего уже не ощущает, кроме боли, и никогда уже ничего радостного не почувствует. С тупой сосредоточенностью она постоянно прислушивалась к тоске в своем сердце. И опять совсем невмочь становилось ночью, когда изводила бессонница, когда, пребывая в пограничном состоянии между сном и бодрствованием, не могла отбиться от круговорота мыслей, чего прежде с ней никогда не случалось… «Боже мой, опять ночь! Опять придется обороняться от собственных, отягощенных виной нелепых фантазий и ощущать совершенно шизофреническое состояние расщепления сознания…»
Она старалась загнать мысли в далекое прошлое, чтобы укрыться там, в воспоминаниях детства, подсознательно стараясь отвлечься от того, что мучило здесь и сейчас. Не помогало. Боль все равно просачивалась сквозь далекие воспоминания, и она вновь и вновь мыслями возвращалась туда, где осталось ее сердце, – к сыну. Депрессия захватывала ее целиком. Она пыталась сосредоточиться, на чем-то другом, но не успевала собраться с мыслями, как она набрасывалась, заглушая всё и вся. «Находясь под постоянным давлением горя, трудно остаться жизнелюбом, – оправдывала она себя. – Хорошо, когда можешь свои страдания пережечь во сне, а утром обновленной идти навстречу новым заботам… Не тот случай… если по ночам проваливаешься в тоску, а выплыть не можешь. Поневоле волком взвоешь…» Никто не догадывался, до какой степени опостылела ей жизнь.
Хотела с помощью таблеток изменить свое состояние и в конце концов выбраться из омута, в который погружалась все глубже и глубже. Не получилось, все равно оставалась не в ладах с собой. До утра просиживала на диване, то временами проваливаясь в тревожный сон, то тяжело пробуждаясь. И тогда, рассыпав по плечам поседевшие волосы и застыв в позе поникшей плакучей ивы, глядела в слепые глаза окон, словно желая убедиться в своей правоте: все вокруг плохо, весь мир насквозь пропитан страданиями, как и ее черные пустые дни.