Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 32



– Живый в помощи! – по-дикому выла мать, выгребая жёлтые куски глины окровавленными руками. – Живый в помощи!

Её услышали. Откопали мальчонку. Живого.

– Да, да… – внушал внукам Дед. – Эта молитва всем помогала. Иначе меня бы не было. И вас – тоже.

Детвора речам дедовым внимала вполуха, занятая сладкой трапезой: сочные груши, медовые сливы, виноград. Уже липкий сок – от уха до уха: на щеках, с подбородка течёт, на одежду капает. Особенно Маня старалась. Недаром она и росла пухленькой, но не то что худорба Миша.

– Ох, детвора. Поаккуратней. Перемажетесь, меня ругать будут, – укорял внуков Дед негромко, уже задрёмывая.

Но подремать ему не дали.

– Прятки! Играем в прятки! – отходя от столика, скомандовал внук.

– Пьятки! – повторила за ним Маняша.

– Со служебным котом! – уточнил Миша.

– С котом! – подтвердила внучка.

Отдыху пришёл конец.

– А может, я вам чего-нибудь почитаю? Стишок выучим. Молитву «Живые помощи». У вас память хорошая, – попробовал сопротивляться Дед. – Папе потом расскажете, маме…

– Прятки!

– Пьятки!

Он сам был виноват, когда-то устроив из игры целое представление с котом Тришкой и монологами. «Куда же они спрятались?.. Никак не найдёшь их. Тришка, ты – кот учёный, помоги, не ленись…»

Детворе понравилось. Пришлось повторять снова и снова эти «прятки-пьятки». Так было и нынче.

– Раз – два – три – четыре – пять… Начинаю вас искать. Я считаю до пяти, не могу до десяти. Тришка рвется вас искать! Раз – два – три – четыре – пять! Он идёт уже по следу, помогать решил он деду! Толстый кот-обормот, жирное создание. Ищи Мишу, ищи Маню – вот твоё задание!

Кот, в обычной жизни сонный, ленивый, послушно ходил с Дедом по комнатам и порою действительно находил детвору, останавливаясь у шкафов ли, вешалок с одеждой, куда они прятались.

Останавливался, хвостом вертел, на Деда поглядывал, только что сказать не мог: «Здесь!».

– Молодец, Триша! Нашёл, вынюхал по следу.

– Это нечестно, нечестно! – кричал внук. – Дед подглядывал! И Тришка подглядывал! Снова до тридцати считай!

Хочешь не хочешь, а приходилось играть. Как на детвору сердиться…

Прятки да прятки…

– Раз – два – три – четыре – пять… И где же они спрятались? Может, на балконе? Нюхай, Триша, ленивое создание, нюхай, ищи… А то вместо «Вискаса» чёрной корочкой тебя будем кормить, с горчицей и перцем. Понятно?

Детское хихиханье слышалось из потаённых углов. Этим игра и нравилась детворе. У Деда язык уставал.

Но потом вместо отдыха прятки сменялись ещё одной, тоже дедовой придумкой.



– Турсун! – вспоминал внук. – Малый, а потом – большой.

– Туйсун, туйсун… – трогательно просила Маняша.

При этой забаве детвора старалась укрыться за диваном ли, креслами, под столом, а Дед их оттуда тащил за руки, за ноги, поперёк живота. Он, конечно, осторожничал, а детвора вырывалась и отбивалась всерьёз. Главным в «турсуне» был захват детских рук ли, ног для раскачивания или кружения, высокого полёта, чуть не до потолка. «Большой турсун» это называлось. Конечно же с беготнёй, шумом, криком, счастливым визгом.

Про «турсун» знали соседи снизу, порой жалуясь, что у них люстры качаются и звенят. За потолок опасались.

Дед перед ними извинялся, объясняя: «Детвора…»

Это у сватьи-бабушки получалось по-иному: книжки, телевизор. А у деда – «пьятки» да «турсун», большой и малый. После пряток у него горло першило от речей непривычно длинных; «турсун» – это ушибы да синяки, потому что внук не больно осторожничал, и сил у него прибавлялось, и пятки – что копыта. А старому человеку много ли надо: ушибы долго болят и сердце колотится от немалого напряженья. Но как детворе откажешь?..

– Дедушка, ещё последний разочек!

– Последний-распоследний…

– Туйсун… Яспоследний… Позалуйста, деда… – просила Маняша, просили глаза её, чистые, светлые.

– Хорошо, милые. Последний турсун… А потом будем стишок учить?

– Будем! – хором в ответ.

Но до стишка да иного спокойного времяпровожденья дело опять не дошло.

Дождавшись сватью и с детворой распрощавшись, к своему дому Дед добирался пешком, по набережной. Путь лежал недалёкий, над Волгой. Порою он отдыхал на скамейке. Не от ходьбы, от недавнего «турсуна», который давался ему всё труднее. Он отдыхал, вспоминал детвору, себя корил.

У сватьи как-то всё получалось: книжки, телевизор, другие забавы – тихие. А у него – как всегда. Сегодня хотел с ними стишок выучить, про войну рассказать, про себя маленького: как их бомбили, как выживали в погребах да норах, холодные и голодные, под самым Мамаевым курганом, теперь уже всему миру известным. Тогда был просто Мамаев бугор, а возле – малые посёлки: Тир, Лазурь, Тёщино… Там и немцы, и наши днём и ночью бомбили, стреляли. Маму контузило, ранило. Его самого дважды Бог спасал. Людей много погибло. Соседи Лутошкины в первый же день, всех – разом, шестерых: мама Люба и детвора… И «невеста» его Шурочка – рыженькая лисичка. Калимановых – трое, Васины, Дегтярёвы… Про всё это хотел детворе рассказать. Им ведь надо знать.

Ровесники Деда, какие Сталинградскую битву прошли, они по школам ходили, по детским садам, рассказывая о пережитом. Их слушали, цветы им дарили. Дед чужим рассказывать ничего не хотел. Отнекивался: «Не помню».

Он помнил. Он на всю жизнь запомнил. Но не хотел… Перед чужими людьми. Это ведь было так непонятно для тогдашнего, малого еще мальчонки. Непонятно и страшно. Как и теперь, на старости лет, после долгой жизни.

Первая ночь… Как он лежал на земле, оглушённый и голый, в отсветах жёлтого и багрового пламени горящего дома, сарая, деревьев, соседских дворов и домов.

В сатанинском вое сирен пикирующих на него «юнкерсов», за стаей – новая стая. За взрывом – взрыв. На земле и в небе. Всё ближе и ближе. Дьявольский вой до боли врезается в голову, в мозг. Грохот взрывов раздирает уши, нутро. Осколки летят, комья земли. Пальцы невольно скребут сухую глину, ища укрыва. Непрестанный вой, за грохотом – грохот. Сотрясенье земли. Треск и жар близкого пламени. Багровая ночь. Тёплое тело Трезора, кровью истекающего. И уже – ни боли, ни страха, ни теченья времени. Застывшее в полумёртвом оцепененье хрупкое детское тельце.

Мать нашла их: собаку, уже бездыханную, и сына – в чужой крови, но живого.

А город горел. Под градом бомб зажигательных всю ночь факелами вспыхивали, сгорая дотла, деревянные дома и другое строенье широко разбросанных заводских посёлков, пригородов, слобод: от Акатовки, Латошинки, Селезнёва до Балкан, Дар-горы, Бекетовки, Ельшанки. Тяжелые фугасы долбили и долбили заводские корпуса тракторного, «Баррикад», «Красного Октября», центральные улицы города, обращая их в каменные руины и братские могилы, в дыму, пыли, тяжёлом негаснущем пламени. А следом сыпались «зажигалки», ящиками, россыпью. Чтобы огонь и огонь…

На многие километры недавно живого города небесный огонь и земной сомкнулись в геенну огненную, которая с каждым часом росла, жарко дышала, взрываясь языкатыми факелами, вихрями, снопами искр, пылающих головёшек. Огневые потоки текли по земле; огневые тучи клубились в напрочь сгоревшем чёрном небе.

Бомбёжка прервалась на рассвете. Но солнце в этот день не взошло. На смену страшной багровой ночи пришла иная тьма. Низко над землёй висела пелена густого чёрного дыма. Это горел город: дома, улицы, деревья, земля. Это горела прежняя людская жизнь, оставляя лишь память: «Помню, как жили мы… в веселе и тепле…» Возле Мамаева бугра в сумеречном утре уже не было посёлка Лазурь, его улочек, домов, сараев, заборов, палисадов с цветами, садов, пышных огородов. Лишь чёрная обугленная земля дымилась в глухой немоте, безлюдной и страшной.

«От стрелы летящая… от вещи во тьме приходящая… падёт от страны твоей тысяща и тьма одесную тебе… к тебе же не приближится».

Молитва ли, судьба помогла, он остался жить возле раненой и контуженной матери, которая, словно живучая кошка, в недолгом затишье, чуя новые беды, потащила его, как думалось ей, к спасенью; к Банному оврагу, который выходил к Волге, к переправам на тот берег.