Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 32



Взяв оба крыла, Хурдин понес их в комнату. Мальчик, следуя за ним, покорно ждал.

– Я их давно делаю, – сказал он. – Придумал и делаю.

– А как же ты хочешь полететь? С крыши?

– Нет, с велосипеда. Я давно придумал. На Вихляевской горе есть такое место. Когда из школы едешь домой, к хутору, там есть такой прыжок. На половине. Там на велосипеде-то подлетаешь, – вскинул мальчик руки, – прямо вверх. А если с крыльями… Разогнаться с самого верха, а на прыжке крылья раскрыть, велосипед бросить и запросто…

Глаза мальчика широко раскрылись, и в них было такое ожидание радости, что Хурдин не смог его огорчить.

– Да, да, – подтвердил он. – Хорошие крылья, должен полететь.

Сияющий и такой благодарный взгляд был ему наградой, что Хурдин почуял подступающие слезы и опустил глаза. Скрывая волнение, он крылья разложил на столе и стал рассматривать их, прикидывая, стал глядеть и говорить:

– Так, так… Вообще-то надо бы увеличить…

– У меня еще перья есть, – с готовностью ответил мальчик.

– Это хорошо… Но жесткость надо увеличивать, и крепления посерьезней… Иначе…

– Но я полечу?! – почуяв недоверие, спросил мальчик, и голос его дрогнул.

– Полетишь, полетишь, – успокоил его Хурдин, потому что иного говорить было нельзя.

Они просидели допоздна, так и эдак прикидывая и соображая. Нужно было каркас изменить, размер крыльев и крепления.

Хурдин спохватился чуть не в полночь. Девочка уже спала на раскладушке, обняв книжку. Она спала, несмотря на яркий свет, и Хурдин сказал:

– Надо бы ее туда перенести, в кухню.

– Нельзя, – ответил мальчик. – Она боится.

– Чего боится?

– Без света. Папка напугал. Так и жгем всю ночь.

От крыльев, от волшебной мечты, от полета одним разом вернулся Хурдин на эту землю. Вернулся и сказать ничего не мог. Лишь вздохнул и безотчетным движением опустил на плечо мальчика руку. Мальчик его ласку принял.

И потом, в летней рассеянной тьме, на улице, всласть накурившись после долгого воздержания, и дома, в постели, Хурдин думал и думал о мальчике. О мальчике и о крыльях его. О крыльях и о Викторе. О Викторе и о себе.

Мальчик пусть полетит, пусть попробует, раз хочется. Не много у него в жизни радости, пусть будет хоть эта. Упадет – не беда. Но в коротком мгновении почует сладость полета. И это будет надолго, на всю жизнь. Пусть летит.

И жаль, что Виктора нет теперь, он бы понял и загорелся, он бы помог. И мальчик бы ему помог. Вернуться в далекое детство, в горечь жизни, усталость ее – всю растопить, в капле живой воды, в капле радости, принесенной оттуда. И снова жить.

Думалось и о себе. Нынешнем и в далеком детстве.

И все виделось, как мчались они наперегонки по Вихляевской горе и вниз. Камагор на дамском своем велосипеде, Витек… и почему-то мальчик, Сережа. Но это уже во сне.



С крыльями колдовали день, и другой, и неделю. Мать начала коситься и ворчать. Незаметно подходило время отъезда, а еще не были у сестры, у дядьев. Хурдин увлекся, ездил на центральную усадьбу и даже в райцентр, добывая материалы. Давно уж он не работал с таким азартом. О мальчике что говорить…

И наконец все было готово.

Вечером Хурдин ушел от Сережи, сговорившись отоспаться как следует, а уж потом ехать на Вихляевскую гору.

Он проснулся чуть свет. Мать встала корову доить, чем-то громыхнула, и Хурдин проснулся.

Утро было росное. На дворе по седой траве гусынке тянулись темные полосы материнских следов. Солнце еще не поднялось, и алый пожар его полыхал на полнеба.

– Сынок? – позвала мать. – Иди парного попей.

Опорожнив банку теплого пенистого молока, Хурдин решил больше не ложиться. Когда-то еще он поднимется рано, да и поднимется ли? Он вышел на забазье и глядел, как тухнет заря и встает солнце. Как тает золотистый туман над речкою.

Мать прогнала в стадо корову и коз. А Хурдин, не дожидаясь завтрака, сел на велосипед и покатил к Вихляевской горе. «Я быстро», – сказал он матери. Он решил еще раз поглядеть на то место, откуда полетит мальчик.

От колхозного сада, вдоль светлой березовой лесополосы Хурдин набирал и набирал скорость, чтобы выскочить на гору повыше. И поднялся почти до «прыжка», до бугра на склоне. И снова убедился, что ничего страшного не случится. Если и упадет мальчик, то в густую пшеницу. А такое ли видала Вихляевская гора.

Дорога звала выше, и Хурдин стал подниматься, ведя велосипед, чтобы катануть с маковки во весь дух и лететь потом до самого хутора.

Он поднялся наверх, пошел к яру, минуя пшеничное поле, и сел там, на краю.

Утро уже набирало силу. На том берегу Ильменя, на птичнике, выпустили кур, и они хлынули белой лавою, затопляя округу.

О Викторе, о покойном друге своем, вспомнил Хурдин. Вспомнил и поглядел на далекое кладбище. Там, на кладбищенском пятаке, среди пшеничной зелени, что-то вдруг сверкнуло и засияло, словно лучистая звезда. Какая-то жестянка или стекло? А может, это светил самолетик над могилой Виктора? Никелированный самолет? Да, наверное, он.

И снова, в который раз уже за эти дни, стало думаться о Викторе, о жизни его, и о смерти, и о собственной жизни – обо всем разом. Клоками наплывало то одно, то другое. И казалось, что прав Виктор, нужно все бросить и уйти, покойно и счастливо доживая свой век на родине. Счастье… Но разве обошло Виктора счастье в молодости и потом? Пусть, он говорит, призрачное, обманное, но было же. А где истинное? Во вчерашнем дне или в нынешнем? Кто скажет правду? Как жить?.. Отец… Сколько на его долю досталось… И разве сладкого? Оттого и ушел он до срока. И мать всю жизнь врастопырку: колхозное надо делать и свое, а руки одни. Ни дня, ни ночи… Высыпались ли когда, даже сейчас? А братья и сестры, тетки, дядья, родня вся, вся округа?.. Так ли сладко у них? Виктор, Виктор… Добрая душа, умная голова… Был бы живой, тогда…

И вдруг иное обожгло душу: был бы живой! Был бы жив – вот счастье! – приехал бы с края света, посидели бы вот так на Вихляевской горе и долго помнили. Уехали, а помнили тихий Ильмень, и черную лодку на нем, камыши, займище над речкою, и поля до края, и дорогу в хлебах, что бежит с горы к садам…

Повернув голову вслед за дорогою, Хурдин вдруг увидел мальчика. Да, это был Сережа. Он уже забрался на гору, повернул велосипед и стоял.

Хурдин хотел подняться и позвать, но вдруг все понял и замер. Мальчик приехал сюда ранним утром один, потому что не хотел ничьих глаз. Даже Хурдина. Он хотел взлететь или упасть один. А уж потом…

Мальчик стоял минуту, другую, поправляя крепления крыльев, потом решительно повернул кепочку козырьком назад и, толкнувшись, помчался вниз. Он катил и катил, набирая скорость. Пригнувшись к рулю, он крутил и крутил педали, убыстряя бег. Он был смелым, этот мальчик.

Он мчался с горы, каждую пядь которой Хурдин знал на память. Вот осталось полсотни метров. Вот совсем рядом… Вот прыжок!

Два белых крыла, такие ясные на синем утреннем небесном полотне, вдруг раскрылись, словно вспыхнули, за спиной мальчика, и он взлетел. Хурдин зажмурился и почуял, как сердце его замерло в сладком обмороке, а сам он не сидел на твердой земле, а тоже летел над зеленым пшеничным полем, над Вихляевской горою, над Ильменем. А земля медленно и косо разворачивалась под ним зеленым блюдцем и уплывала вниз.

Марьяна

«Вспоминаю очень часто душевные наши встречи, теплые беседы в маленьком и уютном вашем домике. Вы пишете, что я успокаивала вас, могла развеселить, а ведь сама я приходила, прибегала к вам с каждым новым событием, с каждым известием. У меня в Калаче ведь не было более дорогих и близких людей, чем вы» – это строки из письма Марианны Григорьевны Блохиной. Последние несколько лет она жила в Ростове-на-Дону, возле сына, сестры. Там и умерла.

Марианну Григорьевну знали в каждом калачевском доме. У нее учились два поколения. Хотя была она вовсе не педагогом, а музыкальным руководителем «на полставки», то есть на половинной зарплате. Детский сад и школа. Шумовой оркестр, о котором я говорил, танцевальные группы, несколько хоров, драматический коллектив, вокалисты, чтецы-декламаторы.