Страница 13 из 32
Григорий работал неторопливо, некуда было спешить. Поднимался он рано и весь длинный день был на воле. Копал, сажал, чистил курятник, красил бак, возился с насосом или просто сидел, покуривая и поглядывая по сторонам. Малые домики стояли вокруг, низкие заборы, голые деревья, и потому просторно так было, далеко виделось и слышалось все: шалый воробьиный крик, сорочье стрекотание, мерный голос пестрого красавца удода, людской говор.
С хозяйкой он беседовал как-то мало, она была не особо разговорчива. А вот соседка тетка Маня любила поговорить.
– Встал, мой хороший? – встречала она его поутру. – За работу принимаешься? Молодец. А я тебе семечков нажарила, погрызи…
Она в первый же приезд беззастенчиво выспросила Григория обо всем.
– Ты, може, одинокий? – интересовалась она. – Или с семьей плохо живешь? А болезнь у тебя какая?
Григорий ей все рассказывал как на духу, и про болезнь подробно придумал.
– Ты, може, хочешь, чтобы она тебе дом отказала после смерти? Так у нее дочка есть да племянница.
Григорий после этих слов так откровенно и долго хохотал, что тетка Маня ему поверила.
– Смеись, смеись… Это ты вот такой, простодырый. А люди по-всякому…
Приходил и муж ее, дядя Петро, старик глуховатый и рассудительный. Приходил он обычно после газетного чтения, рассказать и поделиться.
– Чего это Картер думает! – кричал он. – Забыл про войну. У нас тоже сила! Как шарахнем! Или он думает в бомбоубежище укрыться? Все равно достанем! Гитлер тоже укрывался! – После дел международных он к районным переходил. – Начальство обнаглело! – шумел он. – Дома себе строит, гаражи! Вон председатель наш! Со всеми удобствами дом! А теперь почуял, что скоро на пенсию, так гараж ему строят! Дорогу асфальтовую подводят! А об народе когда думать! Поэтому и в магазинах ничего нет!
– Чего ты к человеку пристал?! – сердилась тетка Маня. – Глухая тетеря! С газетами своими! С тобой говорить – горлу луженую иметь надо!
Григорий ее останавливал, заступаясь за старика. Тетка Маня уходила и издали, не стерпев, говорила:
– Это ты жалеешь его. Всех нас, старых дураков, жалеешь. – И начинала плакать.
Любила она поплакать. А может, дело не в этом, просто – старость. Она смерти боялась. Часто заговаривала о ней, порою звала.
Каждый день перед вечером она приходила в соседкин двор с долгим гостеванием.
– Мой уже лег, – сообщала она. – Чаю попил, два яичка съел и улегся. А я не хочу в хату. Так на воле расхорошо.
На воле было хорошо. Рассеянный свет вечерний, тепло, покой. Старые женщины садились на скамейку, и начинался разговор. Немного новостей, а потом долгие рассказы о прошлом, о былом. Далекое детство, давно умершие матери, ушедшие дети, война и беды, малые радости…
– Как маму схоронили, так меня на хутор и увезли, к дяде. Папа перед смертью как чуял – продал дом и все поместье. Вот как сейчас помню, денег привез полмешка. Пять миллионов. Всякие там были. Привез, говорит: это тебе. А через полмесяца деньги поменялись. Я ими хату обклеивала.
Григорий сидел, слушал и слушал. Чужая жизнь развертывалась перед ним. Далекая, к нынешнему дню неприложимая. Но такая понятная жизнь. Он любил эти вечерние часы воспоминаний. Может быть, потому, что в сиротливом детстве некому было рассказать.
Разговор шел обо всем. Как раньше в поле работали. Как хлеб пекли.
– Содвинешь жар в загнетку, присыпешь. И так вот проверишь: мучки немного кинешь на под. Горит – значит, рано. А не горит – самое время. Подметешь хорошенько под и на капустные листья выкладываешь. Понастановишь…
Григорию все было интересно: как дрожжи варили на хмелинах, как опару готовили. Как ставили тесто для пшеничного хлеба, для ржаного. Видя его интерес, тетка Варя говорила с улыбкой:
– Да я тебе испеку. В такой-то печке, конечно, не выйдет. Но попытаем. У Кати хмелины есть, она говорила. Я заварю, и ты поглядишь. И опару. Мы, я помню, пили опару. Кислая такая, вкусная…
Тетка Маня уходила в сумерках.
– Сидим… И ты, мой хороший, сидишь, слушаешь нас, старых дураков. Дай тебе бог…
Много она желала хорошего. Потом уходила. За нею и тетка Варя. А Григорий долго не спал. Все сидел во дворе. Ночи были разные год от года. Лунные и темные. Но всегда тишина вокруг лежала, покой. Собака забрешет, кто-то засмеется молодо, чей-то говор невнятный – и все. Лягушачьи трели вдали, редкий крик ночной птицы.
Кажется, еще никогда в жизни, за сорок лет своих, Григорий не сиживал вот так ночью, один, в спокойном раздумье. Как хорошо думалось и как светло… Думалось о детях, о дочери, о сыне. Григорий загадывал, что, когда сын немного повзрослеет, надо привезти его сюда. Приехать вместе. Не рассказывать ничего. Как рассказать… А просто приехать, пожить неделю, пусть поработает и поймет.
Он должен понять. И мужчине это надо, потому что мужики, особенно по молодости, бывают жестокими. А надо, чтобы он кого-то жалел, тогда не будет жестокости.
Григорий думал о жизни своей и видел ее далеко вперед. Прошлую оглядывал, пытаясь переиначить. Переиначить не велено, невозможно. Но кто запретит помечтать? И в мечтах он строил иногда другую жизнь. В нее он забирал жену свою, другой не надо, и детей. Но часто менял работу.
Хотелось ему агрономом стать… или лесником. Нет, не одиноко жить, а с людьми, но работать в лесу, на свежем воздухе. Хотя, по правде говоря, он не столь уж и хаял свою нынешнюю профессию сварщика. Он знал ее, и любил, и потаясь, но гордился, что он – хороший сварщик.
А лесничество, что ж… Там ведь тоже нелегко. И какой-нибудь человек, лесник, может, тоже мечтает о чем-то другом. Как угодить…
Не хотелось спать. Прошедший день, только что прожитый, уже казался далекой сказкой. Щебет ласточек… Их высокий стремительный лет. Как давно он не видел ласточек. А теперь они строились рядом, под кухонной застрехой. И целый день щебетали.
А высоко в небе, в далекой синеве, тоже день-деньской нежный перезвон золотистых щуров слышался. Их было в этом году множество. И они все позванивали, позванивали в небесной вышине с утра до ночи.
Трудно было уйти от такого дня. И так хорошо думалось, что не хотелось спать. Будет еще время выспаться, будет.
Григорий выходил за ворота. Узкий серпик золотистого месяца висел в небе, а рядом – звезда золотая. Приземистый клен листьев еще не распустил. Но зацвел. И теперь ночью можно было тронуть рукой шелковые, ласковые, как ребячьи волосы, пряди кленового цвета.
Он стоял у ворот, не решаясь уйти дальше. Ведь в растворенном доме тетка Варя спала. Да и куда идти. И так хорошо: стоять, думать.
Он целый год потом вспоминал эти ночи. И многое из передуманного помогало жить.
И он твердо знал, что каждый год будет приезжать сюда, пока не помрет тетка Варя. А уж помрет, тогда незачем. Хоть и жаль… Но когда это будет…
Десять дней отпуска. Два дня в дороге – туда и обратно. Сутки, на всякий случай, в запас.
Заводские друзья всегда расспрашивали о весенней рыбалке на Дону. И он рассказывал: про Дон, про рыбацкие удачи. Правды он никому не говорил. Даже жене. Не то чтобы он не верил ей… Но как рассказать…
Кардабон
С Ильмень-озера возвращались к полудню. Побрякивали и поскрипывали старенькие велосипеды, висели на рулях куканы с желтыми карасиками – рыбацким счастьем, – длинные удилища торчали впереди, словно пики.
У хуторских амбаров дорога распадалась тропками: распалась и ребячья компания, каждый покатил к себе. Городской гостек, внук бабы Дуни Станогиной, прямиком полетел к своему двору. Подлетел и у ворот звонком забренчал, повещая, и голосом позвал:
– Бабаня!
Но никто ему не ответил. Двор был пуст, и цепочка висела накинутой на дверной пробой.
– Бабаня! – закричал он, оставляя велосипед, и побежал через двор, на огород.
Там уже по-летнему распускались и цвели огуречные гряды, наливался сладкий горох в зеленой кудели, топырился лук и чеснок, высокий укроп покачивал желтыми корзинками. Ровными рядами стояла картошка.