Страница 3 из 12
– Ты знаешь край… – затянула было советница.
– Спой-ка нам это, Элизабет, – попросила госпожа Хайндорф.
Ничуть не жеманясь, Элизабет направилась к роялю.
Откинувшись на спинку стула, Фриц слушал и не мог оторвать взгляда от изящной головки с тяжелым узлом золотых волос на затылке, окруженной нежным мерцающим ореолом света.
– Ты знаешь край…
В саду зашумели кроны деревьев. Сквозь тихие звуки вступления вновь зазвучал чистый девичий голос:
– Ты видел дом…
Наступила тишина. Медленно растаял в воздухе последний аккорд. Элизабет встала и вышла на террасу.
Молодой поэт пробасил:
– Но это же прекрасно!
Какое-то время все молча оставались на своих местах, затем советница предложила гостям разойтись. Но хозяйка дома все еще не хотела отпускать Фрица, – ведь он пришел так поздно.
И Фриц остался, поджидая, когда хозяйка дома проводит гостей.
Тут в гостиную вернулась Элизабет. Фриц только собрался поблагодарить ее за пение, как вдруг заметил, что она плачет. В испуге он схватил ее за руку.
– Да нет, пустяки, – пробормотала Элизабет, – сущие пустяки. Просто на меня что-то нашло. Душа была так полна, что я вышла на террасу. Услышала внизу девичий смех и низкий мужской голос. И тут вдруг накатило. Не говорите тетушке, к тому же все уже и прошло.
– Можете довериться мне, – проронил Фриц.
– Я и сама это чувствую, мне с вами так спокойно, хоть я вас почти не знаю. Мне кажется, вы всегда будете готовы помочь мне, если понадобится помощь.
– Вы совершенно правы. – Фриц был растроган. – Своими словами вы очень облегчаете мою задачу. Дело в том, что я собирался обратиться к вам с большой просьбой. Сейчас я работаю над одной картиной. На ней два человека – мужчина и девушка. Мужчина, сломленный ударами судьбы, в полном отчаянии уронил голову на руки. Девушка, глаза и руки которой источают свет, нежно гладит его по волосам. Мужчину я уже написал. А модель для девушки нашел только сегодня. Это вы. Согласитесь ли вы и разрешите ли вас написать?
– А вы очень любите эту свою картину? – спросила Элизабет вместо того, чтобы ответить.
– Очень. Ведь в ней есть и другая идея. Она должна изображать ту минуту, когда человек находит дорогу от Я к Ты, когда его эгоизм рушится, когда он отказывается жить только для себя и отдает свой труд какой-то общности людей. Молодежи. Или всему человечеству. А то, что, отказавшись от счастья, он все же находит известное утешение и величайшую компенсацию, должна символизировать светозарная девушка. Трагедия творчества…
– Говорят, все художники до такой степени любят свои творения только потому, что они составляют часть их самих.
– Что ж, так, пожалуй, оно и есть.
В комнату вернулась госпожа Хайндорф.
– Стало совсем темно. Может, зажечь свет?
– Не надо, – попросила Элизабет. – Сумрак так прекрасен.
– Сударыня, мне нужно кое-что вам сообщить. Вы, вероятно, помните, каких мучений стоило мне найти первую модель для моей картины. И вот теперь с потрясающей легкостью я нашел вторую в вашей племяннице. Разрешите ли вы ей позировать мне?
– С радостью, дорогой друг, – ответила госпожа Хайндорф. – Я так рада, что ваши желания столь быстро исполняются.
– И вы бы не возражали, если бы мы уже вскоре приступили к сеансам?
– Естественно, по мне так хоть завтра…
– А где? Я бы предпочел приходить к вам, хотя у меня в мастерской все под рукой, да и освещение лучше.
Госпожа Хайндорф поглядела на него долгим взглядом, потом перевела его на Элизабет.
– Ну, так как, Элизабет?
Та ответила сияющими от радости глазами.
– Ну хорошо, – мягко заметила госпожа Хайндорф, – я уже знаю, что ты любишь больше всего. Она – большая мечтательница. – Госпожа Хайндорф с улыбкой повернулась к Фрицу, а потом, сразу посерьезнев и твердо глядя ему в глаза, добавила: – Я знаю вас, господин Шрамм, и этого достаточно. Почему бы моей племяннице не приходить к вам! Какое нам дело до отживших понятий! Когда ей прийти завтра?
– Благодарю вас, сударыня, – Фриц почтительно прижал ее руку к губам, – в три часа, если вы ничего не имеете против.
– Ну так как, Элизабет?
Та энергично кивнула:
– Да-да…
Госпожа Хайндорф улыбнулась:
– Так я и думала. Однако вечер нынче так хорош. Давайте посидим еще немного на террасе. И выпьем за вашу находку рюмочку светлого, золотистого вина.
Она позвонила, велела слуге перенести плетеные кресла и подушки на террасу и зажечь несколько цветных фонариков.
Ночь уже вполне вступила в свои права. Среди цветущих вишневых деревьев висела полная луна. Вдали чернели леса, окруженные серебристым сиянием. В небе мерцали первые звезды. Вино искрилось в бокалах.
Госпожа Хайндорф подняла свой бокал:
– Выпьем за вашу удачную находку, за вашу картину и за искусство!
Бокалы легонько звякнули.
– За находку, – тихо промолвил Фриц и осушил свой бокал одним духом.
Все помолчали. Каждый погрузился в свои мысли.
– Лу… – внезапно вырвалось у Фрица.
– Рана все еще не зажила? – тихонько осведомилась госпожа Хайндорф.
– Она не заживет никогда, – пробормотал Фриц и только тут спохватился. – Не хочу жаловаться. Мне есть что вспомнить, содержание моей жизни не было лишь пустыми грезами, как у моего бедного друга Хермайера, давно спящего в земле сырой.
– Расскажите о нем.
– Он был художник-декоратор. Из заработанных денег он отрывал от себя каждый грош, чтобы купить книг. Он читал ночи напролет. Знал наизусть чуть ли не всего Гёте. Мало-помалу в нем самом проснулся поэт. С той поры он писал ночами стихи и драмы. И твердо верил в свой успех. Как часто он с воодушевлением говорил о том, что на гонорар за свою драму, которая непременно произведет фурор, он поедет в Италию! И даже учил для этого итальянский язык… Хермайер не дожил ни до успеха своей драмы, ни до поездки в Италию. Вскоре он скончался от застарелой болезни легких.
Фриц невидящими глазами уставился в одну точку перед собой.
– Кто-то может сказать: один из множества непрактичных дураков-немцев. И вероятно, будет прав. Но для меня в этом заключено больше величия, чем в завоевании мира.
Он умолк и стал глядеть в темноту. В тишине ночи где-то тихонько плескался фонтан. И волшебно светились звезды.
– Все здесь дышит миром, – промолвила Элизабет.
– Словно уже наступило лето, немецкая летняя ночь, – добавила госпожа Хайндорф.
– В немецкой летней ночи заключена странная магия, – раздумчиво начал Фриц. – И вообще в нашей родине. Пожалуй, ни один другой народ не испытывает такого восхищения перед чужестранным, такой тяги к другим мирам и тоски по дальним далям, как мы, немцы. Более того, эти чувства частенько даже заходят слишком далеко и оборачиваются обезьянничаньем, не заслуживающим ничего, кроме презрения. И тем не менее пусть наш добропорядочный немец Шмидт спокойно станет американским гражданином Смитом, пусть он говорит по-английски, назовет своих детей Мак и Мод и станет плевать на Германию. Уверяю вас, все это будет внешняя или показная ребячливость! Как только этот мистер Смит услышит звон рождественских колоколов, почует аромат родной рождественской коврижки или же увидит усеянную огнями рождественскую елку, он тут же, несмотря на свой English spoken[6] и Мод с Маком, вновь превратится в старого доброго немца Шмидта и, вопреки всем деловым ухваткам и погоне за долларами, вновь поверит в сказки и чудеса, которые вошли в плоть и кровь каждого настоящего немца, – я имею в виду не тех, кто породнился с евреями или славянами. И пусть даже он тысячи раз глухими беззвездными ночами кусал себе руки, он все равно, все равно превратится! Это и есть самое упоительное, вечно юное в нашем народе, это и есть многократно высмеянный простодушный немецкий Михель, его детская непрактичность. Я не политик и плюю на все политические течения. Я – человек, это и есть моя политика! К тому же я еще и художник. Поэтому для меня непрактичный Михель, все еще увенчанный невидимой короной, для которого жизнь по-прежнему полна чудес, восторгов и веры, стоит намного выше холодного и расчетливого дельца, каковыми стали наши кузены, для коих жизнь всего лишь арифметическая задача. Мир прекрасен. Но у нас он прекраснее всего. Это субъективно, и я понимаю, что англичанин, француз, испанец тоже имеют право так сказать. А уж итальянец тем более. И все же я это говорю и тоже имею на это право.
6
Разговорный английский (англ.).