Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 6

Я подхожу к окну и зову: «Мама!» – но получается слишком тихо. Десятки и сотни солдат шагают мимо упавших, будто эта кривая V – случайно слетевшие с балкона простыни. Я снова пытаюсь позвать маму, но гортань сжимается и не издает ни звука.

Что за армия учит своих солдат не замечать, как падают сверху люди? Что за солдаты шагают вперед, не отклоняясь ни на миллиметр, даже мимо кривой мертвой V?

Эти двое – а вдруг им было известно что-то, чего мы не знаем? Вдруг они вовсе не сошли с ума? Скажем, они жили в Германии и знают, на что это будет похоже здесь. Может, они едва ускользнули из Германии и думали, что наконец-то в безопасности? Может, они не сумасшедшие, но они знали, что самое страшное – жить там, где правят нацисты?

Я понимаю, что так думать некрасиво, но все же очень надеюсь, что они всего лишь сумасшедшие. Настолько сумасшедшие, что спрыгнули с балкона. Ведь если они не безумцы, если они сделали это сознательно – я даже представить себе не могу, что же это значит.

Лучше мне пойти в свою комнату. Я беру еще одно печенье, но жевать его не хочется. В коридоре сталкиваюсь с мамой – она возвращается из ванной. Мой рот будто сам собой открылся, чтобы рассказать, что я сейчас видел, но тут же захлопнулся. Наверное, решил, если ничего не говорить, то еще может оказаться, что глаза меня подвели.

Мама наклоняется поцеловать меня в голову, но я прохожу мимо, не останавливаясь. Только отмахиваюсь, когда мама напоминает мне поиграть на скрипке. Следующее, что помню: я сижу на постели, таращусь на печенье-звезду, один луч отломан, и все печенье влажное от пота и крошится в моем кулаке.

2 октября 1939 года

– Миша, – сказал папа однажды днем, когда я пришел из школы. – Не хочешь ли наведаться к «Королю железных дорог»?

Я даже отвечать не стал, просто вскочил и схватил куртку. Ведь «У короля железных дорог» – лучший магазин во всей Праге, а я там сто лет не был. Папа водил меня туда еще перед отъездом в Лондон, где он пробыл несколько месяцев, только недавно вернулся. Пока мы ждали лифта (наш дом один из самых первых в городе был оборудован лифтом), я чуть не проговорился, что на моей памяти мы никогда не ходили в «Короля» будним днем, но промолчал – а то вдруг папа передумает. Посмотрел на него и улыбнулся, и все. И папа мне улыбнулся, но как будто рассеянно. Или это потому, что он очень устал, хотя, когда смотришь на него издали, кажется, вроде всё как всегда: отличный костюм, отличный галстук.

Я выбежал из подъезда первым и сразу свернул влево, потому что с тех пор, как та пара спрыгнула с балкона, я старался не ходить там, где они упали. Но папа указал большим пальцем в другую сторону.

– Пойдем для разнообразия по Шимачковой.

Я чуть было не скорчил гримасу, но вовремя остановился – папа не успел заметить. Я же знаю, почему так надо. Потому что улица Велетржни для евреев теперь закрыта. Немцы все время принимают новые указы и правила. Эти тупые немцы. И почти все правила – для нас, евреев. Чтобы мы не ели почти ни в каких ресторанах, не плавали в городских бассейнах, даже в школе с немецким языком учиться нельзя. Мариэтте пришлось перейти в чешскую школу, а я и так был в чешской. У нас отобрали радио, а примерно месяц назад запретили выходить на улицу после восьми вечера. Не то чтобы я обычно гулял так поздно, и все же это нечестно.

Нам пришлось даже расстаться с Лечи, потому что неевреям больше нельзя работать у евреев. Последний день был самый тяжелый. Она приехала спозаранку и принялась драить квартиру и готовить так, словно от этого зависела ее жизнь. Мама все время говорила ей: хватит, ничего не нужно делать, уговаривала пойти в гостиную – выпить чаю. А когда Лечи все-таки села за стол, то позвала меня. Я пришел, и она усадила меня к себе на колени, как делала много лет назад, хотя теперь я слишком большой, чтобы сидеть у кого-то на коленях. И все-таки я не стал спорить, потому что видел, как для нее это важно. Она очень крепко обняла меня и заплакала, и тогда моя мама тоже заплакала, и я чуть не заплакал вместе с ними. Сполз с няниных коленей и ушел к себе в комнату.

Мы с папой прошли мимо того места, куда упали те двое. На следующий день после того, как это случилось, я спускался и осматривал тротуар, но не нашел никаких следов: ни ямки, ни трещины, ничего такого. Я спросил маму, правда ли это было, но она покачала головой и предложила «обсудить это в другой раз». Другой раз так и не наступил. Я еще как-то заговаривал с ней, но мама сильно огорчалась, стоило об этом упомянуть, и я перестал.

Честно говоря, не так уж трудно забыть о том, как они прыгнули, потому что с тех пор случилось и продолжает случаться много другого, тоже очень плохого. Миллион правил, которые нацисты нам навязали. Часть из них касается денег, бизнеса, банков, судов и тому подобного. Когда папа вернулся, я попросил его разъяснить мне, что к чему, и он попытался, но до смысла я так и не дошел. Понял одно: у нас теперь намного меньше денег, это видно по тому, что мы едим (и чего не едим) день изо дня. И кажется, никто в семье, даже мама, не покупал обновки с тех самых пор, как пришли немцы.

Поначалу, хотя все было плохо, я думал, это же скоро кончится, можно потерпеть. Но теперь это уже тянется долго и с каждым днем становится чуточку хуже, все время появляются новые правила, нам говорят, что мы еще чего-то не вправе иметь, еще куда-то не должны ходить. Большинство ресторанов закрыто для нас, еврей не может лежать в одной больничной палате с неевреем. Все это кажется бессмыслицей, но те двое, наверное, понимали, в чем тут смысл. Так я думаю. Наверное, им откуда-то было известно, как тут все обернется.

И к тому же теперь идет война. Гитлеру мало было Чехословакии. Он захотел получить и Польшу. Кстати, это больше не Чехословакия. Теперь мы называемся «протекторат Богемия и Моравия». Протекторат – это значит «территории под защитой». Можно подумать, нам нужна их защита.

Мы сворачиваем на Яновского, навстречу нам идет Кристина. Волосы у нее сегодня такие красивые, прямо сияют. Наверное, она что-то с ними сделала с тех пор, как я видел ее последний раз, – сейчас я соображаю, что это было несколько месяцев назад. Интересно, а на ощупь они тоже теперь стали другими?





Я поднял руку и хотел помахать, но отец поспешно потянул мою руку вниз. Кристина все-таки заметила нас, но тут же отвернулась и перешла на другую сторону улицы. Не поздоровалась, даже не помахала. Взяла и притворилась, будто вовсе нас не видела, хотя я точно знал: видела.

Я обернулся к папе спросить, почему она так поступила, но присмотрелся к его усталому, печальному лицу и решил: не стоит.

– Миша, – заговорил папа, когда мы дошли до реки.

– Да?

– Ты, конечно, заметил, как я мало работаю с тех пор, как вернулся из Лондона.

Я следил глазами за лодкой, проплывавшей под Штефаниковым мостом. Она двигалась так медленно, что волны от нее почти не было. Странно, что папа умолк. Я отвел взгляд от реки, посмотрел на него. Папа зачем-то поправлял галстук.

– Да, я заметил, – сказал я. – Само собой.

– Ну вот, – продолжал он, – а теперь я… какое-то время я совсем не буду работать.

Он произнес это очень тихо и мягко, не обычным своим голосом. Я едва расслышал – с одной стороны проезжали машины, с другой, как всегда, шумела река.

– А-а, – сказал я.

Папа взял меня за руку. Несколько шагов мы прошли молча.

Тут я кое-что сообразил:

– Значит, мы теперь сможем гулять вместе и на неделе?

– Наверное, – ответил папа.

– В походы ходить?

– Вероятно.

– Потому что, смотри, – я заговорил быстрее, – Лукаш, у нас в классе, говорит, у него уже двенадцать значков на походной палке. Даже с горной гряды Крконоше. Я Лукашу не верю, а он не соглашается принести палку в школу. Говорит, родители не разрешают. У меня значков только восемь. Восемь? Нет, девять. И все-таки… В общем, я подумал, может, мы… Если у тебя сейчас больше времени, мы могли бы наметить походы. В Штеховице, и на гору Ловош, и даже…