Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 22



– Тятенька! – сказала робко Елена, появляясь в дверях у бани. А надо заметить, у здешней бани предбанника и крыши нет: в нее входят прямо из огорода и в ней раздеваются.

– Будь ты проклятая! Эк ее, испугала как!

Олена была босиком, в сарафане, без платка на голове.

– Чего тебе?

– Печку-то топить али нет?

– Неужли так: поди-кось, жрать захочешь! Хлеб-то есть?

– Две ковриги…

– Ну, завтра испеки. На рудник надо…

Елена не шла. Она что-то хотела спросить у отца.

– Ну, чего еще стоишь?

– А мать-то где-ка?

– Не твое дело; пошла! Спроси у своего-то полюбовника.

Елена ушла. Токменцов, немного погодя, тоже вышел из бани, которая уже истопилась и трубу печки которой он закрыл. Ему сильно хотелось поговорить с дочерью насчет ее любовника, но он не знал, как бы лучше выпытать от нее правду.

Корова была подоена и выпущена на улицу, овечки тоже выпущены, курам задан свежий корм. В избе печка затоплена, в печке стоит чугунка, в которой варится картофель; в другой чугунке варится свекла. На лавке лежат опрокинутыми только что вымытые чашки, ложки, кринки; Елена моет стол с дресвой.

– Есь рубаха-то мне-ка? – спросил Токменцов, войдя в избу.

– Есь. Вчера выкатала.

– Ну, так добудь, и штаны добудь.

Елена полезла в сундучок и вытащила оттуда рубаху и штаны. У Токменцова было только по паре рубах и штанов.

– Ишь, выкормил, выпоил… и любовника нашла. Как нет дома отца и матери, и давай приглашать к себе! Ну, скажи, гожее ли это дело, образина ты эдакая?

Елена принялась плакать.

– Што, небось не правду я говорю! Тебе все ничего, а мне-то каково! Кто про вас пропитал достает? Кто вспоил, вскормил тебя? А? Разве мне не больно?… Ну, для кого я истягаюсь, как собака? Ты это подумала? Ну, какими теперича я глазами на людей-то буду смотреть? Ты-то, ты-то как в люди покажешься! У! – И он выругался и плюнул. – Ну, что ты ревешь-то, а? Оленка!

– Тятенька…

– Говори всю правду.

Елена стала на колени перед отцом:

– Тятенька, голубчик… делай, что хошь со мной, сизой ты мой, хоть убей ты меня…

– Да ты что турусы-то на колесах разводишь? Правду говори!

– Ей-богу, я не виновата. Вот то отсохни права нога.

– Зачем ты цаловалась с ним?

– Сам он цаловал.

Отец ударил ее по щеке, щека покраснела.

– Тятенька, голубчик… – И она поклонилась ему в ноги.

– Говори: зачем ты его пустила?

– Сам… он сам…

Отец толкнул ее ногой.

– Пошла, чтобы духу твоего не было.

Елена заревела, а Токменцов ушел злой во двор. Долго он ходил около лошади, и долго его мучило поведение дочери. Но как больше он думал, тем больше ему становилось как будто легче. «Нет, она этого не сделает», – думал он, и ему совестно становилось, что он побил ее. Ганьку кое-как разбудили идти в баню. Там отец вымыл Ганькины штаны и рубаху, а потом повесил их сушить на шест, вделанный в бане. Выпарившись, Гаврила Иваныч пошел через огород купаться в озеро. Пока он шел, из другого огорода крикнула ему старушка:



– Баньку истопил!

– О-о!

– Пусти, как вымоешься.

– С Оленкой сходи.

Выкупавшись, он тем же путем пришел в баню и там оделся. Таким же образом выкупался и Ганька.

– Олена, поди-ка скажи Терентьевне, што, мол, готова баня-то.

– Я, тятенька, пойду же с ней-то?

– Поди.

Гаврила Иваныч очень был доволен баней; он лег, потягивался, дремал и, кажется, ни о чем не думал. Ганька тоже был весел.

– Ись бы, тятька.

– А вот Оленка будет.

– А ты ее, тятька, больно треснул. За что ты ее так-то?

– Не твое дело.

Сын замолчал.

Токменцову теперь не приходили невеселые мысли. Он думал теперь о том, что ему нужно починить к завтрему сапоги и лопоть (халат) да, пожалуй, взять серый зипун на случай. Пришла Елена. Лицо у нее красное, волосы нечесаные. Стали обедать: сначала тертую редьку с картофелью разваренною и квасом, потом похлебали свеклу, тоже с квасом и картофелью. Токменцов съел три ломтя хлеба, Елена и Ганька по два.

Глава VIII. Как Токменцовы проводят остальное время дня

После обеда Токменцовы не легли спать. Гаврила Иваныч сползал на полати, достал оттуда лапоть, в котором хранились шила, ножик, дратва, щетина, нитки и прочие принадлежности, необходимые для сапожного и башмачного ремесла.

– Олена, принеси-ка корыто с водой.

Елена ушла, скоро воротилась с маленьким корытом, в нем была вода.

– Да ты бы теплой принесла. Впервой, что ли? – взъелся отец, сидя перед лавкой на обрубке дерева, разложив по лавке инструменты и принимаясь чесать нитки для дратвы. Когда теплая вода, находившаяся в печи в чугунке, была налита, Гаврила Иваныч положил туда кусок черствой старой кожи, которая валялась у него с тех пор, как он нашел ее на дороге. А Токменцов любил все подбирать: и подковы, и гвоздики, и железки разные, и худые башмаки, даже лапти, которые носят очень немногие рабочие Осиновского завода, и даже никому не нужные тряпки; он всему найдет место, потому что покупать новое ему не на что. Сапоги он шил сам, башмаки жене тоже шил сам из разных голенищ, которые он или находил, или выпрашивал у зажиточных соседок. Холст у них был свой, и теперь вон Елена вытащила из чулана корчагу, вымыла ее, налила в нее воды, положила туда десятка два аршин изгребного самодельного холста, а потому еще налила горячей воды на холст и, засыпавши его золой вровень с краями корчаги, вдвинула корчагу в печь. Сермягу Токменцов покупает у заводских же жителей, а именно у Степана Мокрушева, который хорошо ее выделывает, только не может еще дойти до того, чтобы приготовлять тик на летние халаты мастеровым, как называют себя все горнорабочие, и в том числе Гаврила Иваныч. Халат Гаврила Иваныч надевает, когда холодно, и он, как и сермяга, большею частью на работе лежат без употребления, потому что в них работать неудобно, да и зимой, при работе, ему в рубахе тепло. Стал Гаврила Иваныч починивать сапог, а Ганька залез на печку, но отец не дал ему спать.

– Ганька! Иди-ко, подержи.

Ганька молчит.

– Тебе говорят?…

Ганька слез не торопясь и, почесываясь, подошел к отцу, тот замахнулся на него рукой, но не ударил.

– Держи! Ишо в бане был, а смотри, как рубаху отхалезил (отделал).

– Мне-ка спать охота! – произнес Ганька протяжно и зевнул громко во всю избу. Отец промолчал. И когда Ганька держал неправильно или лениво дратву или кожу, отец ругал его или замахивался на него рукой. Когда держать было нечего, Ганька пошел было на печь, но отец опять заставлял его что-нибудь делать.

Пришел Колька, шустрый мальчик, с белыми, как лен, волосами, в загрязненной рубахе и босой. На ногах много было грязи.

– Ах ты гад ты поганой! Где ты был?… – закричал на него отец.

– А у тетки был! Гли! – И Колька показал ему пискульку – сделанного из дерева петушка. – Гли, тятька, как свистит! – И он начал насвистывать в пискульку, поскакивая и подергивая рубашонку.

– У, балбес! Поди, вымой парня-то в бане, – сказал он Елене, которая в это время ставила на печку квашню (т. е. тесто ржаное в деревянной шайке, похожей на кадушку, вмещавшую в себя восемь и девять ковриг печеного хлеба).

– Я не пойду, тятька, не пойду! Оленка – бука!

– Ганька, дай-ка плетку!

Колька остался этим недоволен, закуксился и, испугавшись угрозы отца, полез к Елене и покрылся ее фартуком.

– Оленка! гли, какая игрушка-то. – И он не давал ей покою с своей пискулькой: пойдет она, он за ней – и теребит ее за сарафан, или перед ней станет и давай пикать. Это пиканье вывело отца из терпенья.

– Ах ты, проклятой парень! – И он встал. Колька вмиг спрятался под кровать, но отец все-таки пнул его ногой, отчего Колька заревел на всю избу и тогда только замолчал, когда отец погрозил ему плеткой. Опять Гаврила Иваныч сел за работу, а Елена села около него и стала починивать отцовскую сермягу, с кожаным воротником и обшлагами у рукавов; Ганька тоже заштопывал материны башмаки.