Страница 10 из 12
Говорить вам устно то, что я хочу написать, я бы никогда не смогла просто оттого, что нельзя говорить час монолог; да и слишком много мы с вами говорили, и по правде говоря, говорить надоело это и мне, так же как и вам. Трудно это, устаёшь от разговоров. А сегодня вот как-то окончить всё, что думалось мне за последний месяц, с пятого апреля и вижу, что всё-таки нужно сказать, нужно чтобы человек, которого считаешь другом, прочитал эти строки. Простите, если скажу вам что-либо неприятное, если опять растревожу раны, немного затянувшиеся – есть ведь и такой метод: поломанную руку, которая начала неверно срастаться, опять ломают, чтобы срасталась правильно, как это ни больно.
Видите ли, Витя, придётся начать издалека, потому что жизнь как река течёт, перемежаются течения, холодные и тёплые, мутные и светлые, чистые, и никак не выхватишь куска из этого текущего потока, не остановится он, пока ты собираешься проанализировать и осмыслить этот кусок.
Так вот я о чём. О судьбах двух людей, судьбах, встретившихся, соединившихся какими-то неуловимыми нитями то – ли дружбы, то – ли любви, то – ли человеческой нежности и веры друг в друга, какого-то восхищения друг другом, судьбах, которые легли рядом, как лыжня, не пересекаясь. Это я про нас с вами.
Вот прошёл год нашей дружбы. Я имею в виду – до пятого апреля, об этом последнем месяце я скажу потом, это – другая эпоха в наших отношениях. Так что же был этот год? Сосчитайте до двадцати, чтобы не отвечать сразу, и я сделаю то же самое, и надо сказать, что не знаю я, может ли быть лучшей дружба двух людей, разных, очень разных, а вместе с тем и очень похожих. Разных – по возрасту, а значит и по опыту жизни, по способности верить чувству и впечатлениям с размаху, разных по степени доверия сердцу – сердцу своему и сердцу друга тоже, по способности увлекаться хорошим и забывать о плохом, по умению разглядеть, что опасно и вредно. И очень разных в одном ещё: мало у вас веры в светлое в человеке – будь то друг ваш, мужчина, или женщина, которую вы любили; очень легко верите вы, что человек плох, и – с огромным трудом и со скрипом соглашаетесь увидеть доброе, тёплое, честное, искреннее, увидеть – и поверить, что оно есть, что оно – хорошо, что надо держаться обеими руками за это хорошее, помогать ему развернуться и расцвести. Вы вот и в себе – всё разглядываете главным образом не лучшее, что есть в вас – острый ум, энергию вашу, дух ваш комсомольский неистребимый, честность и искренность вашу, – нет, вы любите свой скептицизм одинокого человека, самое плохое, и, по-моему, единственное действительно плохое у вас. Хуже всего – страшнее всего – скептицизм, потому что он лишает веры, убивает порывы, гасит искренность и в конце концов – изолирует бедное сердце от друзей, от той, которая любит, и бедное сердце задыхается в этом жёстком наморднике. И знаете ещё что? Скептицизм мешает и в творчестве, сковывает мысль, заставляет по сто раз написать одно и то же без веры – что это хорошо, правильно – художник-скептик душит этим своё искусство, читайте “Моцарт и Сальери”, Пушкин это сказал уже, куда лучше, чем я…
Вот вы говорили как-то, что никогда в жизни не любили – я думаю, это тоже от скепсиса вам так кажется; не верю я, чтобы вы не любили! Чушь это! Вот тут мы с вами разные – а я каждый раз любила, и искренне, горячо, а потом – так же горячо и со страданиями выдёргивала из сердца проросшие корни, и не страшусь сказать это. Ошибалась и падала много раз в жизни, и пусть ещё упаду, а другой жизни не хочу. И старухой буду – всё равно буду с наивными глазами младенца увлекаться хорошими людьми, и любить их по-человечески, и разочаровываться, если уж так придётся.
Я не случайно сказала – скептицизм одинокого человека. Я думаю, что у вас это от одиночества. Большего зла, чем одиночество, трудно выдумать, это худшее из наказаний человеку не потому, что в одиночестве плохо – это даже удобно и спокойно – а потому, что оно портит, сушит, разъедает душу, уносит из сердца тепло – уносит маленькими частичками, незаметно, а потом вдруг неожиданно открывается потеря – сердце остыло; не зря талантливейший, умнейший, добрейший – и очень одинокий человек Маяковский писал о “страшнейшей из амортизаций, амортизации сердца и души”. Я думаю, зная вашу жизнь так, как вы её мне рассказывали, что этот ваш скепсис вырос после 1947 года, с тех пор, как вы остались один, без семьи, в любезной вашей “одноместной ракушке”. Как друг ваш, зная вас всё-таки, я думаю что, начиная с этого времени, вам жилось все холоднее и холоднее, и вы чувствовали сами, как скептицизм начинает постепенно замещать и вытеснять комсомольскую вашу восторженность. Вот что я думаю о вас, когда думаю о вашем плохом – вас жизнь ваша поломала и испортила именно в этом, в душе. Может быть, я просто меньше просила, меньше боролась, меньше видела, и потому всё ещё верую – но вот это и есть главное, что нам часто мешает друг друга понять и что ставит между нами непроходимые стены.
Ну а что же одинакового у этих двух разных людей? Ой, даже смешно, до чего же много одинакового! Ну, посмотрите с самого начала всю нашу дружбу, и вы увидите, как много раз сердца наши бились в такт, “синхронно”, как много раз мы могли слышать это биение, могли, потому что знали и чувствовали, что думаем одно и то же в этот момент. Ну, начать? Смотрите, как много раз!
Вот мы с вами сидим в театре Вахтангова, рядом, смотрим дурацкую пьесу, и слышим из неё только чеховские слова: “Будет ещё небо в алмазах!”
Вот мы гуляем по арбатским переулкам, ещё не успокоившись после чудесного фильма “Мечта”.
Ой, забыла! А на лыжах в лесу, шестого апреля 52 года, мы смотрим на первые весенние проблески голубого неба, на занесённые снегом ёлки, смотрим и стоим молча, а Алексей Степаныч[32] ушёл вперед! А как мы сдавали вместе экзамен по философии – забыли вы?
А потом сидели мы с вами на скамеечке на Гог-буле[33], в тёплую летнюю ночь, посидим, а потом ходим по бульвару взад-вперед, десятки раз.
А потом сидим в Нескучном, смотрим на Москва-реку, на восьмерки, на золотое к вечеру небо.
А потом сидели в лодке на реке, над водой туман стелется, только наверху в синем небе горят звёздочки и тонкий месяц, да на берегу табун лошадей в ночном, тоже в тумане, – и тихо-тихо, и никуда больше не нужно, так бы и сидеть.
Да разве мы только сидим да смотрим!?
Мы не занимаемся почти вместе, во всяком случае, после дня занятий нельзя не позвонить друг другу и не спросить, что сделано, сколько пропущено, и разве сдавая экзамен по специальности, в школе, мы не вспоминали друг о друге? Потом мы с вами гуляем в Парке культуры – в гуще? Идём по ландышевой аллее, смотрим на скульптуры, даже когда милиционер сказал нам “уже поздно, молодые люди”, и тут, и в этот момент мы думаем с вами одно и то же, я уверена, – потому, хотя бы, что потом на аллее вы поцеловали меня так горячо и нежно, что это не могло быть случайностью…
И наверное, даже когда мы с вами сидели на берегах двух разных, далеких морей, то всё же иногда думали мы одно и то же, об одном и том же, одинаково, похоже, единой душою.
А помните, как “природа усыпала наш путь изгибами”, на опушке берёзовой рощи, в августе? Вы поцеловали меня второй раз там, и опять, так горячо и нежно, что это не могло быть случайностью.
А помните Сокольники? Первый снежный день, когда всё было как в сказке, и мы с вами ходили, ходили, и никак не могли уехать? Разве не одинаково думали мы с вами, когда протягивали друг другу руку через маленький противо-инфекционный заборчик вокруг больничного корпуса?
А сколько раз гуляли мы с вами зимою потом по Москве, и вы один раз сказали мне, что “вы даже сами не знаете, как часто мне хочется то же, чего и вам”, хотя только перед этим мы с вами высказывали совершенно разные желания – мне хотелось быстрой скачки в санях, по морозцу, а вы сказали, что “мне – наоборот, хочется покоя и тепла”. И, право, мне в душе хотелось того же.
32
«Дядька».
33
Гоголевский бульвар.